Антоновские яблоки бунина. Иван алексеевич бунин - антоновские яблоки - читать книгу бесплатно

…Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, – с дождиками в самую пору, в средине месяца, около праздника св. Лаврентия. А «осень и зима хороши живут, коли на Лаврентия вода тиха и дождик». Потом бабьим летом паутины много село на поля. Это тоже добрый знак: «Много тенетника на бабье лето – осень ядреная»… Помню раннее, свежее, тихое утро… Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и – запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, – непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звездное небо, чувствовать запах дегтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их с сочным треском одно за одним, но уж таково заведение – никогда мещанин не оборвет его, а еще скажет:

– Вали, ешь досыта, – делать нечего! На сливанье все мед пьют.

И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому шалашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут – особенно. В шалаше устроены постели, стоит одноствольное ружье, позеленевший самовар, в уголке – посуда. Около шалаша валяются рогожи, ящики, всякие истрепанные пожитки, вырыта земляная печка. В полдень на ней варится великолепный кулеш с салом, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. В праздничные же дни около шалаша – целая ярмарка, и за деревьями поминутно мелькают красные уборы. Толпятся бойкие девки-однодворки в сарафанах, сильно пахнущих краской, приходят «барские» в своих красивых и грубых, дикарских костюмах, молодая старостиха, беременная, с широким сонным лицом и важная, как холмогорская корова. На голове ее «рога», – косы положены по бокам макушки и покрыты несколькими платками, так что голова кажется огромной; ноги, в полусапожках с подковками, стоят тупо и крепко; безрукавка – плисовая, занавеска длинная, а панева – черно-лиловая с полосами кирпичного цвета и обложенная на подоле широким золотым «прозументом»…

– Хозяйственная бабочка! – говорит о ней мещанин, покачивая головою. – Переводятся теперь такие…

А мальчишки в белых замашных рубашках и коротеньких порточках, с белыми раскрытыми головами, все подходят. Идут по двое, по трое, мелко перебирая босыми ножками, и косятся на лохматую овчарку, привязанную к яблоне. Покупает, конечно, один, ибо и покупки-то всего на копейку или на яйцо, но покупателей много, торговля идет бойко, и чахоточный мещанин в длинном сюртуке и рыжих сапогах – весел. Вместе с братом, картавым, шустрым полуидиотом, который живет у него «из милости», он торгует с шуточками, прибаутками и даже иногда «тронет» на тульской гармонике. И до вечера в саду толпится народ, слышится около шалаша смех и говор, а иногда и топот пляски…

К ночи в погоду становится очень холодно и росисто. Надышавшись на гумне ржаным ароматом новой соломы и мякины, бодро идешь домой к ужину мимо садового вала. Голоса на деревне или скрип ворот раздаются по студеной заре необыкновенно ясно. Темнеет. И вот еще запах: в саду – костер, и крепко тянет душистым дымом вишневых сучьев. В темноте, в глубине сада, – сказочная картина: точно в уголке ада, пылает около шалаша багровое пламя, окруженное мраком, и чьи-то черные, точно вырезанные из черного дерева силуэты двигаются вокруг костра, меж тем как гигантские тени от них ходят по яблоням. То по всему дереву ляжет черная рука в несколько аршин, то четко нарисуются две ноги – два черных столба. И вдруг все это скользнет с яблони – и тень упадет по всей аллее, от шалаша до самой калитки…

Поздней ночью, когда на деревне погаснут огни, когда в небе уже высоко блещет бриллиантовое семизвездие Стожар, еще раз пробежишь в сад. Шурша по сухой листве, как слепой, доберешься до шалаша. Там на полянке немного светлее, а над головой белеет Млечный Путь.

– Это вы, барчук? – тихо окликает кто-то из темноты.

– Я. А вы не спите еще, Николай?

– Нам нельзя-с спать. А, должно, уже поздно? Вон, кажись, пассажирский поезд идет…

Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле. Дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд… ближе, ближе, все громче и сердитее… И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю…

– А где у вас ружье, Николай?

– А вот возле ящика-с.

Вскинешь кверху тяжелую, как лом, одностволку и с маху выстрелишь. Багровое пламя с оглушительным треском блеснет к небу, ослепит на миг и погасит звезды, а бодрое эхо кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе.

– Ух, здорово! – скажет мещанин. – Потращайте, потращайте, барчук, а то просто беда! Опять всю дулю на валу отрясли…

А черное небо чертят огнистыми полосками падающие звезды. Долго глядишь в его темно-синюю глубину, переполненную созвездиями, пока не поплывет земля под ногами. Тогда встрепенешься и, пряча руки в рукава, быстро побежишь по аллее к дому… Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете!

«Ядреная антоновка – к веселому году». Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит, и хлеб уродился… Вспоминается мне урожайный год.

На ранней заре, когда еще кричат петухи и по-черному дымятся избы, распахнешь, бывало, окно в прохладный сад, наполненный лиловатым туманом, сквозь который ярко блестит кое-где утреннее солнце, и не утерпишь – велишь поскорее заседлывать лошадь, а сам побежишь умываться на пруд. Мелкая листва почти вся облетела с прибрежных лозин, и сучья сквозят на бирюзовом небе. Вода под лозинами стала прозрачная, ледяная и как будто тяжелая. Она мгновенно прогоняет ночную лень, и, умывшись и позавтракав в людской с работниками горячими картошками и черным хлебом с крупной сырой солью, с наслаждением чувствуешь под собой скользкую кожу седла, проезжая по Выселкам на охоту. Осень – пора престольных праздников, и народ в это время прибран, доволен, вид деревни совсем не тот, что в другую пору. Если же год урожайный и на гумнах возвышается целый золотой город, а на реке звонко и резко гогочут по утрам гуси, так в деревне и совсем не плохо. К тому же наши Выселки спокон веку, еще со времен дедушки, славились «богатством». Старики и старухи жили в Выселках очень подолгу, – первый признак богатой деревни, – и были все высокие, большие и белые, как лунь. Только и слышишь бывало: «Да, – вот Агафья восемьдесят три годочка отмахала!» – или разговоры в таком роде.

Бунин Иван Алексеевич

Антоновские яблоки

Иван Алексеевич Бунин

Антоновские яблоки

Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, с дождиками в самую пору, в середине месяца, около праздника св. Лаврентия. А "осень и зима хороши живут, коли на Лаврентия вода тиха и дождик". Потом бабьим летом паутины много село на поля. Это тоже добрый знак: "Много тенетника на бабье лето -- осень ядреная"... Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и -- запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, -- непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звездное небо, чувствовать запах дегтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их сочным треском одно за одним, но уж таково заведение -- никогда мещанин не оборвет его, а еще скажет:

Вали, ешь досыта, -- делать нечего! На сливанье все мед пьют.

И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому шалашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут -- особенно. В шалаше устроены постели, стоит одноствольное ружье, позеленевший самовар, в уголке -- посуда. Около шалаша валяются рогожи, ящики, всякие истрепанные пожитки, вырыта земляная печка. В полдень на ней варится великолепный кулеш с салом, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. В праздничные же дни коло шалаша - целая ярмарка, и за деревьями поминутно мелькают красные уборы. Толпятся бойкие девки-однодворки в сарафанах, сильно пахнущих краской, приходят "барские" в своих красивых и грубых, дикарских костюмах, молодая старостиха, беременная, с широким сонным лицом и важная, как холмогорская корова. На голове ее "рога", -- косы положены по бокам макушки и покрыты несколькими платками, так что голова кажется огромной; ноги, в полусапожках с подковками, стоят тупо и крепко; безрукавка -- плисовая, занавеска длинная, а понева -черно-лиловая с полосами кирпичного цвета и обложенная на подоле широким золотым "прозументом"...

Хозяйственная бабочка! -- говорит о ней мещанин, покачивая головою. -- Переводятся теперь и такие...

А мальчишки в белых замашных рубашках и коротеньких порточках, с белыми раскрытыми головами, все подходят. Идут по двое, по трое, мелко перебирая босыми ножками, и косятся на лохматую овчарку, привязанную к яблоне. Покупает, конечно, один, ибо и покупки-то всего на копейку или на яйцо, но покупателей много, торговля идет бойко, и чахоточный мещанин в длинном сюртуке и рыжих сапогах -- весел. Вместе с братом, картавым, шустрым полуидиотом, который живет у него "из милости", он торгует с шуточками, прибаутками и даже иногда "тронет" на тульской гармонике. И до вечера в саду толпится народ, слышится около шалаша смех и говор, а иногда и топот пляски...

К ночи в погоду становится очень холодно и росисто. Надышавшись на гумне ржаным ароматом новой соломы и мякины, бодро идешь домой к ужину мимо садового вала. Голоса на деревне или скрип ворот раздаются по студеной заре необыкновенно ясно. Темнеет. И вот еще запах: в саду -- костер, и крепко тянет душистым дымом вишневых сучьев. В темноте, в глубине сада -сказочная картина: точно в уголке ада, пылает около шалаша багровое пламя, окруженное мраком, и чьи-то черные, точно вырезанные из черного дерева силуэты двигаются вокруг костра, меж тем как гигантские тени от них ходят по яблоням. То по всему дереву ляжет черная рука в несколько аршин, то четко нарисуются две ноги -- два черных столба. И вдруг все это скользнет с яблони -- и тень упадет по всей аллее, от шалаша до самой калитки...

Поздней ночью, когда на деревне погаснут огни, когда в небе уже высоко блещет бриллиантовое созвездие Стожар, еще раз пробежишь в сад.

Шурша по сухой листве, как слепой, доберешься до шалаша. Там на полянке немного светлее, а над головой белеет Млечный Путь.

Это вы, барчук? -- тихо окликает кто-то из темноты.

Я. А вы не спите еще, Николай?

Нам нельзя-с спать. А, должно, уж поздно? Вон, кажись, пассажирский поезд идет...

Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле, дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд... ближе, ближе, все громче и сердитее... И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю...

А где у вас ружье, Николай?

А вот возле ящика-с.

Вскинешь кверху тяжелую, как лом, одностволку и с маху выстрелишь. Багровое пламя с оглушительным треском блеснет к небу, ослепит на миг и погасит звезды, а бодрое эхо кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе.

Ух, здорово! -- скажет мещанин. -- Потращайте, потращайте, барчук, а то просто беда! Опять всю дулю на валу отрясли...

А черное небо чертят огнистыми полосками падающие звезды. Долго глядишь в его темно-синюю глубину, переполненную созвездиями, пока не поплывет земля под ногами. Тогда встрепенешься и, пряча руки в рукава, быстро побежишь по аллее к дому... Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете!

"Ядреная антоновка -- к веселому году". Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит" и хлеб уродился... Вспоминается мне урожайный год.

На ранней заре, когда еще кричат петухи и по-черному дымятся избы, распахнешь, бывало, окно в прохладный сад, наполненный лиловатым туманом, сквозь который ярко блестит кое-где утреннее солнце, и не утерпишь -- велишь поскорее заседлывать лошадь, а сам побежишь умываться.на пруд. Мелкая листва почти вся облетела с прибрежных лозин, и сучья сквозят на бирюзовом небе. Вода под лозинами стала прозрачная, ледяная и как будто тяжелая. Она мгновенно прогоняет ночную лень, и, умывшись и позавтракав в людской с работниками горячими картошками и черным хлебом с крупной сырой солью, с наслаждением чувствуешь под собой скользкую кожу седла, проезжая по Выселкам на охоту. Осень -- пора престольных праздников, и народ в это время прибран, доволен, вид деревни совсем не тот, что в другую пору. Если же год урожайный и на гумнах возвышается целый золотой город, а на реке звонко и резко гогочут по утрам гуси, так в деревне и совсем не плохо. К тому же наши Выселки спокон веку, еще со времен дедушки, славились "богатством". Старики и старухи жили в Выселках очень подолгу, -- первый признак богатой деревни, -- и были все высокие, большие и белые, как лунь. Только и слышишь, бывало: "Да, -- вот Агафья восемьдесят три годочка отмахала!" -- или разговоры в таком роде:

И когда это ты умрешь, Панкрат? Небось тебе лет сто будет?

Как изволите говорить, батюшка?

Сколько тебе годов, спрашиваю!

А не знаю-с, батюшка.

Да Платона Аполлоныча-то помнишь?

Как же-с, батюшка, -- явственно помню.

Ну, вот видишь. Тебе, значит, никак не меньше ста.

Старик, который стоит перед барином вытянувшись, кротко и виновато улыбается. Что ж, мол, делать, -- виноват, зажился. И он, вероятно, еще более зажился бы, если бы не объелся в Петровки луку.

Помню я и старуху его. Все, бывало, сидит на скамеечке, на крыльце, согнувшись, тряся головой, задыхаясь и держась за скамейку руками, -- все о чем-то думает. "О добре своем небось", -- говорили бабы, потому что "добра" у нее в сундуках было, правда, много. А она будто и не слышит; подслеповато смотрит куда-то вдаль из-под грустно приподнятых бровей, трясет головой и точно силится вспомнить что-то. Большая была старуха, вся какая-то темная. Панева -- чуть не прошлого столетия, чуньки -- покойницкие, шея -- желтая и высохшая, рубаха с канифасовыми косяками всегда белая-белая, -- "совсем хоть в гроб клади". А около крыльца большой камень лежал: сама купила себе на могилку, так же как и саван, -- отличный саван, с ангелами, с крестами и с молитвой, напечатанной по краям.

Под стать старикам были и дворы в Выселках: кирпичные, строенные еще дедами. А у богатых мужиков -- у Савелия, у Игната, у Дрона -- избы были в две-три связи, потому что делиться в Выселках еще не было моды. В таких семьях водили пчел, гордились жеребцом-битюгом сиво-железното цвета и держали усадьбы в порядке. На гумнах темнели густые и тучные конопляники, стояли овины и риги, крытые вприческу; в пуньках и амбарчиках были железные двери, за которыми хранились холсты, прялки, новые полушубки, наборная сбруя, меры, окованные медными обручами. На воротах и на санках были выжжены кресты. И помню, мне порою казалось на редкость заманчивым быть мужиком. Когда, бывало, едешь солнечным утром по деревне, все думаешь о том, как хорошо косить, молотить, спать на гумне в ометах, а в праздник встать вместе с солнцем, под густой и музыкальный благовест из села, умыться около бочки и надеть чистую замашную рубаху, такие же портки и несокрушимые сапоги с подковками. Если же, думалось, к этому прибавить здоровую и красивую жену в праздничном уборе, да поездку к обедне, а потом обед у бородатого тестя, обед с горячей бараниной на деревянных тарелках и с ситниками, с сотовым медом и брагой, -- так больше и желать невозможно!

Великий писатель Иван Алексеевича Бунин свое произведение «Антоновские яблоки» написал быстро, всего лишь за несколько месяцев. Но работа над рассказом не была им закончена, потому что он снова и снова обращался к своему рассказу, изменяя текст. Каждое издание этого рассказа было уже с измененным и редактированным текстом. И это легко моно было объяснить тем, что впечатления писателя были настолько живы и глубоки, что он хотел все это показать и своему читателю.

Но такой рассказ, как «Антоновские яблоки », где нет развития сюжета, а основу содержания составляют впечатления и воспоминания Бунина, для анализа является сложным. Сложно поймать эмоции человека, который живет прошлым. Но Ивану Алексеевичу удается точно передавать звуки и краски, показывая свое необычное литературное мастерство. Читая рассказ «Антоновские яблоки» можно понять, какие чувства и эмоции испытывал писатель. Это и боль, и печаль о том, что все это осталось позади, а также радость и нежность к укладам старины глубокой.

Бунин использует яркие краски описание цветов, например, черно-лиловая, сиво-железное. Настолько глубоки описания Бунина, что он даже замечает, как падает тень от многих предметов. Например, от пламени в саду вечером он видит черные силуэты, которые сравнивает с гигантами. Кстати, метафор в тексте огромное количество. Стоит обратить внимание на сарафаны, которые девушки надевают на ярмарки: «сарафаны, пахнущие краской». Даже запах краски Бунина не вызывает раздражение, а это еще одно воспоминание. А какие слова он подбирает, когда передает свои ощущения от воды! Она у писателя непросто холодная или прозрачная, но Иван Алексеевич использует такое ее описание: ледяная, тяжелая.

То, что происходит в душе рассказчика, насколько сильны и глубоки его переживания, можно понять, если проанализировать те детали в произведении «Антоновские яблоки», где он дает подробное их описание. Есть в рассказе и главный герой – барчук, но его история для читателя так и не раскрывается.

В самом начале своего произведения писатель использует одно из средств художественной выразительности речи. Градация заключается в том, что автор очень часто повторяет слово «помню», что позволяет создать ощущение того, как бережно относится писатель к своим воспоминаниям и боится что-то забыть.

Вторая глава несет в себе не только описание чудесной осени, которая обычно в деревнях загадочная и даже сказочная. Но в произведении повествуется о старухах, которые доживали свой век и готовились к тому, чтобы принять смерть. Для этого они надевали саван, который был чудесно расписан и накрахмален так, что точно камнем стоял на теле старух. Вспоминал писатель и то, что, приготовившись к смерти, такие старухи затаскивали во двор и могильные камни, которые теперь стояли в ожидании кончины своей хозяйки.

Переносят воспоминания писателя читателя во второй части и в другое имение, которое принадлежало двоюродной тетке Ивана Алексеевича. Анна Герасимовна жила сама, поэтому всегда была рада посещением ее старинной усадьбы. Дорога в это имение до сих пор всплывает перед глазами рассказчика: сочное и просторное небо голубого цвета, укатанная и наезженная дорога кажется писателю самой дорогой и такой родной. Описание и дороги, и самого имения у Бунина вызывает огромное чувство сожаления о том, что все это ушло в далекое прошлое.

Грустно и печально читается описание телеграфных столбов, которые встречались рассказчику на пути к тетке. Они были словно серебряные струны, а птицы, сидящие на них, казались писателю нотными знаками. Но и здесь, в имении тетки, рассказчику опять запоминается запах антоновских яблок.

Третья часть переносит читателя уже в глубокую осень, когда после дождей, холодных и продолжительных, наконец-то начинает выглядывать солнышко. И опять усадьба другого помещика – Арсения Семеновича, который был большим любителем охоты. И опять прослеживается грусть и сожаление автора о том, что теперь уже угас дух помещика, который чтил и свои корни, и всю русскую культуру. Но теперь тот, прежний быт утерян, и нельзя теперь вернуть прежний дворянский быт на Руси.

В четвертой главе рассказа «Антоновские яблоки» Бунин подводит итог, говоря, что не больше того запаха детства, который был связан с жизнью и бытом поместного дворянства, исчез запах антоновских яблок. И невозможно больше увидеть ни тех стариков, ни славных помещиков, ни те славные времена. И последние строки рассказа «Белым снегом путь-дорогу заметал» подводят читателя к тому, что не уже невозможно вернуть прежнюю Россию, ее прежнюю жизнь.

Рассказ «Антоновские яблоки» - это своего рода ода, восторженная, но грустная и печальная, проникнутая любовью, которая посвящена русской природе, жизни в деревни и тому патриархальному укладу жизни, который был на Руси. Рассказ по объему небольшой, но зато в нем передается довольно многое. Бунину приятны воспоминания того времени, они наполнены духовностью и поэтичностью.

«Антоновские яблоки» - это гимн Бунина своей Родине, которая хоть и осталась в прошлом, вдалеке от него, но все-таки навсегда осталось в памяти Ивана Алексеевича, и было для него как самое лучшее и чистое время, время его духовного развития.

Иван Алексеевич Бунин

Антоновские яблоки

Олег Михайлов. Великий изгнанник

[текст отсутствует]

Ночь давно, а я все еще бреду по горам к перевалу, бреду под ветром, среди холодного тумана, и безнадежно, но покорно идет за мной в поводу мокрая, усталая лошадь, звякая пустыми стременами.

В сумерки, отдыхая у подножия сосновых лесов, за которыми начинается этот голый, пустынный подъем, я смотрел в необъятную глубину подо мною с тем особым чувством гордости и силы, с которым всегда смотришь с большой высоты. Еще можно было различить огоньки в темнеющей долине далеко внизу, на прибрежье тесного залива, который, уходя к востоку, все расширялся и, поднимаясь туманно-голубой стеной, обнимал полнеба. Но в горах уже наступала ночь. Темнело быстро, я шел, приближался к лесам - и горы вырастали все мрачней и величавее, а в пролеты между их отрогами с бурной стремительностью валился косыми, длинными облаками густой туман, гонимый бурей сверху. Он срывался с плоскогорья, которое окутывал гигантской рыхлой грядой, и своим падением как бы увеличивал хмурую глубину пропастей между горами. Он уже задымил лес, надвигаясь на меня вместе с глухим, глубоким и нелюдимым гулом сосен. Повеяло зимней свежестью, понесло снегом и ветром… Наступила ночь, и я долго шел под темными, гудящими в тумане сводами горного бора, склонив голову от ветра.

«Скоро перевал, - говорил я себе. - Скоро я буду в затишье, за горами, в светлом, людном доме…»

Но проходит полчаса, час… Каждую минуту мне кажется, что перевал в двух шагах от меня, а голый и каменистый подъем не кончается. Уже давно остались внизу сосновые леса, давно прошли низкорослые, искривленные кустарники, и я начинаю уставать и дрогнуть. Мне вспоминается несколько могил среди сосен недалеко от перевала, где похоронены какие-то дровосеки, сброшенные с гор зимней бурей. Я чувствую, на какой дикой и безлюдной высоте я нахожусь, чувствую, что вокруг меня только туман, обрывы, и думаю: как пройду я мимо одиноких камней-памятников, когда они, как человеческие фигуры, зачернеют среди тумана? хватит ли у меня сил спуститься с гор, когда я уже и теперь теряю представление о времени и месте?

Впереди что-то смутно чернеет среди бегущего тумана… какие-то темные холмы, похожие на спящих медведей. Я пробираюсь по ним, с одного камня на другой, лошадь, срываясь и лязгая подковами по мокрым голышам, с трудом влезает за мною, - и вдруг я замечаю, что дорога снова начинает медленно подниматься в гору! Тогда я останавливаюсь, и меня охватывает отчаяние. Я весь дрожу от напряжения и усталости, одежда моя вся промокла от снега, а ветер так и пронизывает ее насквозь. Не крикнуть ли? Но теперь даже чабаны забились в свои гомеровские хижины вместе с козами и овцами - кто услышит меня? И я с ужасом озираюсь:

Боже мой! Неужели я заблудился?

Поздно. Бор глухо и сонно гудит в отдалении. Ночь становится все таинственнее, и я чувствую это, хотя не знаю ни времени, ни места. Теперь погас последний огонек в глубоких долинах, и седой туман воцаряется над ними, зная, что пришел его час, долгий час, когда кажется, что все вымерло на земле и уже никогда не настанет утро, а будут только возрастать туманы, окутывая величавые в своей полночной страже горы, будут глухо гудеть леса по горам и все гуще лететь снег на пустынном перевале.

Закрываясь от ветра, я поворачиваюсь к лошади. Единственное живое существо, оставшееся со мною! Но лошадь не глядит на меня. Мокрая, озябшая, сгорбившись под высоким седлом, которое неуклюже торчит на ее спине, она стоит, покорно опустив голову с прижатыми ушами. И я злобно дергаю повод, и снова подставляю лицо мокрому снегу и ветру, и снова упорно иду навстречу им. Когда я пытаюсь разглядеть то, что окружает меня, я вижу только седую бегущую мглу, которая слепит снегом. Когда я вслушиваюсь, я различаю только свист ветра в уши и однообразное позвякивание за спиною: это стучат стремена, сталкиваясь друг с другом…

Но странно - мое отчаяние начинает укреплять меня! Я начинаю шагать смелее, и злобный укор кому-то за все, что я выношу, радует меня. Он уже переходит в ту мрачную и стойкую покорность всему, что надо вынести, при которой сладостна безнадежность…

Вот наконец и перевал. Но мне уже все равно. Я иду по ровной и плоской степи, ветер несет туман длинными космами и валит меня с ног, но я не обращаю на пего внимания. Уже по одному свисту ветра и по туману чувствуется, как глубоко овладела поздняя ночь горами, - уже давным-давно спят в долинах, в своих маленьких хижинах маленькие люди; но я не тороплюсь, я иду, стиснув зубы, и бормочу, обращаясь к лошади:

Иди, иди. Будем брести, пока не свалимся. Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы - и наступил час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох. А подъемы к новому счастью были высоки и трудны, ночь, туман и буря встречали меня на высоте, жуткое одиночество охватывало на перевалах… Но - идем, идем!

Спотыкаясь, я бреду как во сне. До утра далеко. Целую ночь придется спускаться к долинам и только на заре удастся, может быть, уснуть где-нибудь мертвым сном, - сжаться и чувствовать только одно - сладость тепла после холода.

День опять обрадует меня людьми и солнцем и опять надолго обманет меня… Где-то упаду я и уже навсегда останусь среди ночи и вьюги на голых и от века пустынных горах?

1892–1898

Таньке стало холодно, и она проснулась.

Высвободив руку из попонки, в которую она неловко закуталась ночью, Танька вытянулась, глубоко вздохнула и опять сжалась. Но все-таки было холодно. Она подкатилась под самую «голову» печи и прижала к ней Ваську. Тот открыл глаза и взглянул так светло, как смотрят со сна только здоровые дети. Потом повернулся на бок и затих. Танька тоже стала задремывать. Но в избе стукнула дверь: мать, шурша, протаскивала из сенец охапку соломы

Холодно, тетка? - спросил странник, лежа на конике.

Нет, - ответила Марья, - туман. А собаки валяются, - беспременно к метели.

Она искала спичек и гремела ухватами. Странник спустил ноги с коника, зевал и обувался. В окна брезжил синеватый холодный свет утра, под лавкой шипел и крякал проснувшийся хромой селезень. Теленок поднялся на слабые растопыренные ножки, судорожно вытянул хвост и так глупо и отрывисто мякнул, что странник засмеялся и сказал:

Сиротка! Корову-то прогусарили?

Продали.

И лошади нету?

Продали.

Танька раскрыла глаза.

Продажа лошади особенно врезалась ей в память «Когда еще картохи копали», в сухой, ветреный день, мать на поле полудновала, плакала и говорила, что ей «кусок в горло не идет», и Танька все смотрела на ее горло, не понимая, о чем толк.

Потом в большой крепкой телеге с высоким передком приезжали «анчихристы» Оба они были похожи друг на дружку - черны, засалены, подпоясаны по кострецам. За ними пришел еще один, еще чернее, с палкой в руке, что-то громко кричал я, немного погодя, вывел со двора лошадь и побежал с нею по выгону, за ним бежал отец, и Танька думала, что он погнался отнимать лошадь, догнал и опять увел ее во двор. Мать стояла на пороге избы и голосила. Глядя на нее, заревел во все горло и Васька. Потом «черный» опять вывел со двора лошадь, привязал ее к телеге и рысью поехал под гору… И отец уже не погнался…

«Анчихристы», лошадники-мещане, были, и правда, свирепы на вид, особенно последний - Талдыкин. Он пришел позднее, а до него два первые только цену сбивали. Они наперебой пытали лошадь, драли ей морду, били палками.

Ну, - кричал один, - смотри сюда, получай с богом деньги!

Не мои они, побереги, полцены брать не приходится, - уклончиво отвечал Корней.

"Антоновские яблоки" - одно из поэтичных произведений И. Бунина

И.А. Бунин – писатель, который создавал в своих стихотворениях и прозе прекрасные образы русской природы. «Так знать и любить природу, как умеет И.А. Бунин, мало кто умеет» - так о Бунине писал Александр Блок. Картины природы, созданные Буниным, так восхищали читателей и критиков, что в 1903 году ему присудили Пушкинскую премию за сборник стихотворений «Листопад».

Особенной любовью поэта пользовалась природа русской деревни. Бунина вообще можно назвать певцом русской деревни. Он на протяжении всего творчества возвращался к описаниям русской деревни, создавал картины деревенской патриархальной жизни, уходящей в прошлое. Во многом этому способствовали детские воспоминания автора. Детство Бунина прошло среди красот русской природы, в орловском имении. Красота лесов, полей, лугов... Он навсегда запомнил запах скошенной травы, луговых цветов. Память о красоте родного края помогала ему при создании произведений.

В рассказе «Антоновские яблоки» он вновь обращается к теме жизни русской деревни, затрагивает проблему обедневших дворянских родов, событий, которые он сам наблюдал в детстве. Этот рассказ – наиболее лиричный и красивый из всех рассказов поэта о природе. В нем Бунин сумел передать не только красоты природы, описал жизнь деревни, но и сумел передать дух той жизни, мы можем услышать звуки и запахи этих мест.

Язык рассказа настолько легкий, поэтичный, что рассказ часто называют стихотворением в прозе. Уже с первых строк читатель погружается в атмосферу солнечных дней ранней осени, вдыхает запахи яблок, созревающих в садах, слышит разговор людей, скрип телег. «Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег».
«Антоновские яблоки» Бунина – это гимн поэта своей Родине, той жизни, которая уже ушла в прошлое, но осталась в памяти писателя как самое лучшее, чистое, духовное время. За время всего своего творчества он не изменил России и не раз ещё обращался к теме русской деревни и патриархальным устоям русской усадьбы.

Биография И.А. Бунина
Русский писатель: прозаик, поэт, публицист. Иван Алексеевич Бунин родился 22 октября (по старому стилю - 10 октября) 1870 года в Воронеже, в семье обедневшего дворянина, принадлежавшего к старинному дворянскому роду.
Литературная известность к Ивану Бунину пришла в 1900 году после выхода в свет рассказа "Антоновские яблоки". В 1901 году в издательстве символистов "Скорпион" вышел сборник стихотворений "Листопад". За этот сборник и за перевод поэмы американского поэта-романтика Г. Лонгфелло "Песнь о Гайавате" (1898 год, в некоторых источниках указан 1896) Российской Академией наук Ивану Алексеевичу Бунину была присуждена Пушкинская премия. В 1902 году в издательстве "Знание" вышел первый том сочинений И.А. Бунина. В 1905 году Бунин, живший в гостинице "Националь", стал свидетелем Декабрьского вооруженного восстания.

Последние годы писателя прошли в нищете. Умер Иван Алексеевич Бунин в Париже. В ночь с 7 на 8 ноября 1953 года, через два часа после полуночи его не стало: он умер тихо и спокойно, во сне. На его постели лежал роман Л.Н. Толстого "Воскресение". Похоронен Иван Алексеевич Бунин на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, под Парижем.
В 1927-1942 годы другом семьи Буниных была Галина Николаевна Кузнецова, ставшая глубокой поздней привязанностью Ивана Алексеевича и написавшая ряд мемуарных произведений ("Грасский дневник", статья "Памяти Бунина"). В СССР первое собрание сочинений И.А. Бунина вышло только после его смерти - в 1956 году (пять томов в Библиотеке "Огонек").