Бедные люди в чем смысл. Ф.М. Достоевский "Бедные люди": описание, герои, анализ произведения

Федор Михайлович Достоевский

Бедные люди

Ох уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь… невольно задумываешься, - а там всякая дребедень и пойдет в голову; право бы, запретил им писать; так-таки просто вовсе бы запретил.

Кн. В. Ф. Одоевский

Апреля 8-го

Бесценная моя Варвара Алексеевна!

Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послушались. Вечером, часов в восемь, просыпаюсь (вы знаете, маточка, что я часочек-другой люблю поспать после должности), свечку достал, приготовляю бумаги, чиню перо, вдруг, невзначай, подымаю глаза, - право, у меня сердце вот так и запрыгало! Так вы-таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и прицеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из комнатки вашей смотрели, что и вы обо мне думали. И как же мне досадно было, голубчик мой, что миловидного личика-то вашего я не мог разглядеть хорошенько! Было время, когда и мы светло видели, маточка. Не радость старость, родная моя! Вот и теперь все как-то рябит в глазах; чуть поработаешь вечером, попишешь что-нибудь, наутро и глаза раскраснеются, и слезы текут так, что даже совестно перед чужими бывает. Однако же в воображении моем так и засветлела ваша улыбочка, ангельчик, ваша добренькая, приветливая улыбочка; и на сердце моем было точно такое ощущение, как тогда, как я поцеловал вас, Варенька, - помните ли, ангельчик? Знаете ли, голубчик мой, мне даже показалось, что вы там мне пальчиком погрозили? Так ли, шалунья? Непременно вы это все опишите подробнее в вашем письме.

Ну, а какова наша придумочка насчет занавески вашей, Варенька? Премило, не правда ли? Сижу ли за работой, ложусь ли спать, просыпаюсь ли, уж знаю, что и вы там обо мне думаете, меня помните, да и сами-то здоровы и веселы. Опустите занавеску - значит, прощайте, Макар Алексеевич, спать пора! Подымете - значит, с добрым утром, Макар Алексеевич, каково-то вы спали, или: каково-то вы в вашем здоровье, Макар Алексеевич? Что же до меня касается, то я, слава творцу, здорова и благополучна! Видите ли, душечка моя, как это ловко придумано; и писем не нужно! Хитро, не правда ли? А ведь придумочка-то моя! А что, каков я на эти дела, Варвара Алексеевна?

Доложу я вам, маточка моя, Варвара Алексеевна, что спал я сию ночь добрым порядком, вопреки ожиданий, чем и весьма доволен; хотя на новых квартирах, с новоселья, и всегда как-то не спится; все что-то так, да не так! Встал я сегодня таким ясным соколом - любо-весело! Что это какое утро сегодня хорошее, маточка! У нас растворили окошко; солнышко светит, птички чирикают, воздух дышит весенними ароматами, и вся природа оживляется - ну, и остальное там все было тоже соответственное; все в порядке, по-весеннему. Я даже и помечтал сегодня довольно приятно, и все об вас были мечтания мои, Варенька. Сравнил я вас с птичкой небесной, на утеху людям и для украшения природы созданной. Тут же подумал я, Варенька, что и мы, люди, живущие в заботе и треволнении, должны тоже завидовать беззаботному и невинному счастию небесных птиц, - ну, и остальное все такое же, сему же подобное; то есть я все такие сравнения отдаленные делал. У меня там книжка есть одна, Варенька, так в ней то же самое, все такое же весьма подробно описано. Я к тому пишу, что ведь разные бывают мечтания, маточка. А вот теперь весна, так и мысли все такие приятные, острые, затейливые, и мечтания приходят нежные; все в розовом цвете. Я к тому и написал это все; а впрочем, я это все взял из книжки. Там сочинитель обнаруживает такое же желание в стишках и пишет -

Зачем я не птица, не хищная птица!

Ну и т. д. Там и еще есть разные мысли, да бог с ними! А вот куда это вы утром ходили сегодня, Варвара Алексеевна? Я еще и в должность не сбирался, а вы, уж подлинно как пташка весенняя, порхнули из комнаты и по двору прошли такая веселенькая. Как мне-то было весело, на вас глядя! Ах, Варенька, Варенька! вы не грустите; слезами горю помочь нельзя; это я знаю, маточка моя, это я на опыте знаю. Теперь же вам так покойно, да и здоровьем вы немного поправились. Ну, что ваша Федора? Ах, какая же она добрая женщина! Вы мне, Варенька, напишите, как вы с нею там живете теперь и всем ли вы довольны? Федора-то немного ворчлива; да вы на это не смотрите, Варенька. Бог с нею! Она такая добрая.

Я уже вам писал о здешней Терезе, - тоже и добрая и верная женщина. А уж как я беспокоился об наших письмах! Как они передаваться-то будут? А вот как тут послал господь на наше счастье Терезу. Она женщина добрая, кроткая, бессловесная. Но наша хозяйка просто безжалостная. Затирает ее в работу словно ветошку какую-нибудь.

Ну, в какую же я трущобу попал, Варвара Алексеевна! Ну, уж квартира! Прежде ведь я жил таким глухарем, сами знаете: смирно, тихо; у меня, бывало, муха летит, так и муху слышно. А здесь шум, крик, гвалт! Да ведь вы еще и не знаете, как это все здесь устроено. Вообразите, примерно, длинный коридор, совершенно темный и нечистый. По правую его руку будет глухая стена, а по левую все двери да двери, точно нумера, все так в ряд простираются. Ну, вот и нанимают эти нумера, а в них по одной комнатке в каждом; живут в одной и по двое, и по трое. Порядку не спрашивайте - Ноев ковчег! Впрочем, кажется, люди хорошие, все такие образованные, ученые. Чиновник один есть (он где-то по литературной части), человек начитанный: и о Гомере, и о Брамбеусе, и о разных у них там сочинителях говорит, обо всем говорит, - умный человек! Два офицера живут и все в карты играют. Мичман живет; англичанин-учитель живет. Постойте, я вас потешу, маточка; опишу их в будущем письме сатирически, то есть как они там сами по себе, со всею подробностию. Хозяйка наша, - очень маленькая и нечистая старушонка, - целый день в туфлях да в шлафроке ходит и целый день все кричит на Терезу. Я живу в кухне, или гораздо правильнее будет сказать вот как: тут подле кухни есть одна комната (а у нас, нужно вам заметить, кухня чистая, светлая, очень хорошая), комнатка небольшая, уголок такой скромный… то есть, или еще лучше сказать, кухня большая в три окна, так у меня вдоль поперечной стены перегородка, так что и выходит как бы еще комната, нумер сверхштатный; все просторное, удобное, и окно есть, и все, - одним словом, все удобное. Ну, вот это мой уголочек. Ну, так вы и не думайте, маточка, чтобы тут что-нибудь такое иное и таинственный смысл какой был; что вот, дескать, кухня! - то есть я, пожалуй, и в самой этой комнате за перегородкой живу, но это ничего; я себе ото всех особняком, помаленьку живу, втихомолочку живу. Поставил я у себя кровать, стол, комод, стульев парочку, образ повесил. Правда, есть квартиры и лучше, - может быть, есть и гораздо лучшие, - да удобство-то главное; ведь это я все для удобства, и вы не думайте, что для другого чего-нибудь. Ваше окошко напротив, через двор; и двор-то узенький, вас мимоходом увидишь - все веселее мне, горемычному, да и дешевле. У нас здесь самая последняя комната, со столом, тридцать пять рублей ассигнациями стоит. Не по карману! А моя квартира стоит мне семь рублей ассигнациями, да стол пять целковых: вот двадцать четыре с полтиною, а прежде ровно тридцать платил, зато во многом себе отказывал; чай пивал не всегда, а теперь вот и на чай и на сахар выгадал. Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь все народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь его, Варенька, для вида, для тона; а по мне все равно, я не прихотлив. Положите так, для карманных денег - все сколько-нибудь требуется - ну, сапожишки какие-нибудь, платьишко - много ль останется? Вот и все мое жалованье. Я-то не ропщу и доволен. Оно достаточно. Вот уже несколько лет достаточно; награждения тоже бывают. Ну, прощайте, мой ангельчик. Я там купил парочку горшков с бальзаминчиком и гераньку - недорого. А вы, может быть, и резеду любите? Так и резеда есть, вы напишите; да, знаете ли, все как можно подробнее напишите. Вы, впрочем, не думайте чего-нибудь и не сомневайтесь, маточка, обо мне, что я такую комнату нанял. Нет, это удобство заставило, и одно удобство соблазнило меня. Я ведь, маточка, деньги коплю, откладываю: у меня денежка водится. Вы не смотрите на то, что я такой тихонький, что, кажется, муха меня крылом перешибет. Нет, маточка, я про себя не промах, и характера совершенно такого, как прилично твердой и безмятежной души человеку. Прощайте, мой ангельчик! Расписался я вам чуть не на двух листах, а на службу давно пора. Целую ваши пальчики, маточка, и пребываю вашим нижайшим слугою и вернейшим другом

В своём первом романе Достоевский вслед за Гоголем обращает внимание на «маленького человека» - и через письма, написанные от лица скромного петербургского чиновника, впервые подробно рассказывает о его быте, чувствах и жизненной трагедии.

комментарии: Татьяна Трофимова

О чём эта книга?

Бедный чиновник Макар Девушкин пишет письма бедной девушке Вареньке Добросёловой. Он тридцать лет служит в одном месте, переписывает бумаги и мечтает о новых сапогах, она живёт одна с помощницей Федорой, берёт на дом шитьё и тоскует по беззаботным детским временам. Девушкин превращает свои письма в зарисовки быта петербургских наёмных углов и их обитателей. Варенька грустит и укоряет его в излишней заботе о ней. Достоевский соединяет сентименталистскую традицию романа в письмах со злободневной тематикой натуральной школы Литературное направление 1840-х, начальный этап развития критического реализма. Натуральной школе свойственны социальный пафос, бытописательство, интерес к низшим слоям общества. К этому направлению причисляют Некрасова, Чернышевского, Тургенева, Гончарова, на формирование школы ощутимо повлияло творчество Гоголя. Манифестом движения можно считать альманах «Физиология Петербурга» (1845). Рецензируя этот сборник, Фаддей Булгарин впервые употребил термин «натуральная школа», причём в пренебрежительном смысле. Но определение понравилось Белинскому и впоследствии прижилось. , завершая роман внезапным диссонансом: сентиментальная Варенька принимает решение выйти замуж по расчёту и обрывает переписку, Макар Девушкин оказывается эмоционально не готов к потере.

Фёдор Достоевский. 1861 год

fedordostoevsky.ru

Когда она написана?

Сам Достоевский в «Дневнике писателя» вспоминал, что «Бедные люди» были написаны через год после того, как он решил оставить инженерную службу и вышел в отставку. Осенью 1844 года он поселился на одной квартире с Дмитрием Григоровичем, будущим автором журнала «Современник», а к началу зимы, по его словам, относится замысел романа. В литературоведении, однако, существуют разные мнения. Ранние мемуаристы утверждают, что роман был задуман и начат ещё в Главном инженерном училище. Создатель сводной летописи жизни и творчества Достоевского Леонид Гроссман в датировке следует за указаниями самого писателя. Более поздний исследователь творчества Достоевского Вера Нечаева относит появление замысла к 1843 году. Так или иначе, в марте 1845 года роман был завершён в черновой редакции, о чём Достоевский и сообщил брату.

Владимирский проспект, 11. Дом, где в 1842–1845 годах жил Достоевский

Как она написана?

«Бедные люди» — роман в письмах. Это традиционная для сентиментализма Литературное направление второй половины XVIII века. Писатели-сентименталисты исходили из того, что главное в человеческое природе не разум, как полагали деятели эпохи классицизма, а чувство. Их интересуют не исторические события и героические поступки — а повседневное, частное; жизнь души, часто отражающаяся в описаниях природы. Наиболее известные представители: в Англии — Лоренс Стерн, во Франции — Жан-Жак Руссо, в России — Николай Карамзин. форма, образцом которой в зарубежной литературе часто называют «Юлию, или Новую Элоизу» Жан-Жака Руссо. Обычно она использовалась, чтобы рассказать историю двух влюблённых, которые разлучены обстоятельствами и вынуждены общаться с помощью писем, наполненных подробнейшими описаниями переживаний героев. В русской литературе одним из первых к сентименталистской — хотя и не прямо эпистолярной — традиции обратился Николай Карамзин в повести «Бедная Лиза», в которой он решил рассказать о чувствах простых людей и к которой отсылает название романа «Бедные люди». Однако, выбрав подзабытую к середине 1840-х годов форму, Достоевский наполнил её нехарактерным содержанием: перипетиями быта «маленьких людей», то есть реальностью, открытой несколькими годами ранее авторами бытовых повестей и очерков и канонизированной в качестве материала натуральной школой. Прежде молчаливые герои петербургского «дна» у Достоевского обрели собственный голос и начали рассказывать о себе и своей жизни.

Виссарион Белинский

Первым с романом познакомился писатель Дмитрий Григорович, деливший в это время с Достоевским квартиру. В восторге он отвёз рукопись Николаю Некрасову, а тот, прочитав роман за ночь, передал его Виссариону Белинскому со словами «Новый Гоголь явился!». Первая реакция Белинского была более сдержанной: «У вас Гоголи как грибы родятся», но после прочтения критик проникся романом настолько, что пожелал увидеть Достоевского лично и сообщил ему, что тот сам не понимает, что создал. Роман впервые был опубликован в 1846 году в «Петербургском сборнике», изданном Некрасовым. На счету начинающего издателя на тот момент уже значились два знаменитых тома альманаха «Физиология Петербурга», он пользовался славой основоположника натуральной школы и вёл переговоры о покупке пушкинского журнала «Современник». Такой контекст обеспечил дебютному роману Достоевского повышенное внимание.

Дмитрий Григорович. 1895 год. Григорович первым прочитал роман и отвёз его Некрасову

Николай Некрасов. Середина 1860-х годов. Некрасов после прочтения заявил о появлении в литературе «нового Гоголя» и напечатал роман в «Петербургском сборнике»

Что на неё повлияло?

Самым важным ориентиром Достоевского современники в силу сходства героев считали «Петербургские повести» Николая Гоголя. Но известно, что одновременно с возникновением замысла «Бедных людей» Достоевский переводил роман «Евгения Гранде» Оноре де Бальзака. Бальзак считался одним из основоположников французского натурализма с его обращением к бытовой стороне жизни и критическим взглядом на социальное устройство. Русская словесность переняла опыт французского натурализма в очерках, а переводы Бальзака помогли Достоевскому одному из первых в натуральной школе освоить крупную форму. Помимо литературных источников, вдохновили Достоевского и непосредственные наблюдения за жизнью бедняков в Петербурге, особенно после того, как в 1843 году он поселился в одной квартире с давним приятелем братьев Достоевских доктором Ризенкампфом. Тот принимал дома самых разных пациентов, и многие из них принадлежали к социальному слою, описанному позднее в «Бедных людях».

Рисунки Игнатия Щедровского из книги «Сцены из русского народного быта». 1852 год

Как её приняли?

История публикации во многом предопределила восприятие «Бедных людей». В свете ожидания «нового Гоголя» главным вопросом стало — насколько и в чём Достоевский наследует автору «Петербургских повестей». Сбивчивые попытки выявить, что именно заимствовано — форма или содержание, суммировал Валериан Майков, указав, что попытки эти бессмысленны, поскольку писателей интересует принципиально разное: «Гоголь — поэт по преимуществу социальный, а Достоевский — по преимуществу психологический». Однако самую бурную реакцию вызвал стиль писем Макара Девушкина. Степан Шевырёв считал их язык сплошь гоголевским, Александру Никитенко они казались слишком изысканными, Сергей Аксаков был уверен, что чиновник, возможно, и мог так говорить, но не мог так писать, а Павел Анненков упрекал автора в стилистических играх в ущерб содержанию. И даже Белинский изменил свою первоначальную оценку, назвав произведение чересчур многословным. Причиной такого повышенного внимания был не только стиль сам по себе, но и то обстоятельство, что «Бедные люди» стали фактически первым явлением продолжительной прямой речи «маленького человека». Ближайший известный прототип — Акакий Акакиевич Башмачкин — был куда менее многословен. Да и сама фигура чиновника в литературе к середине 1840-х годов уже приобрела анекдотический характер с акцентом на комичное изображение героя в как можно более нелепых ситуациях. Достоевский предложил этому анекдотическому персонажу рассказать о своих переживаниях — на волне натуральной школы результат получился впечатляющим.

Закончив «Бедных людей», Достоевский сразу же принялся за повесть «Двойник» о титулярном советнике (такой же чин был у Макара Девушкина) Голядкине, у которого мистическим образом внезапно появился двойник. «Бедные люди» и «Двойник» были опубликованы в журнале «Отечественные записки» практически одновременно. В следующие три года писатель успел реализовать огромное количество замыслов: повести «Хозяйка», «Слабое сердце», «Белые ночи», опубликованная позже «Неточка Незванова», рассказ «Господин Прохарчин» и многие другие. Но успеха «Бедных людей» повторить не удалось, внимание критиков и публики ослабевало с каждым новым произведением. Проснувшись в одночасье знаменитым и сразу же изменив траекторию творчества в сторону так называемого фантастического реализма, где реалистичный мир начинает неуловимо искажаться под действием гротескно-фантастических сил, Достоевский не смог удержать популярность. Да и успех самих «Бедных людей», несмотря на появление практически сразу немецкого, французского и польского переводов, оказался не слишком прочным: отдельная публикация романа, для которой Достоевский сильно переработал и сократил текст, собрала довольно сдержанные отзывы. Во многом это было предопределено эволюцией писательской манеры Достоевского, который, выпав в 1849 году из литературного процесса на десять лет, по возвращении попробовал вернуться к теме «униженных и оскорблённых», но во второй раз обрёл популярность уже с совсем другими романами о тёмных сторонах человеческой личности, такими как «Преступление и наказание».

Аничков мост. 1860-е годы

Почему Достоевского называли новым Гоголем?

К середине 1840-х годов, несмотря на развитую очерковую и бытописательную традицию, Гоголь оставался единственным крупным русским писателем. Более того, опубликовав в 1842 году разом первый том «Мёртвых душ» и «Шинель» из цикла «Петербургские повести», он фактически ушёл из литературы. В этой ситуации на роль учеников и последователей Гоголя претендуют авторы натуральной школы — и с точки зрения потенциальной преемственности рассматривается любой автор крупной формы. На Достоевского как на автора тематически близкого гоголевской традиции романа в этом смысле возлагались особые надежды. Несмотря на то что первые критики и читатели романа так и не смогли дать однозначный ответ на вопрос, что же именно Достоевский взял от Гоголя, подсказка содержится в самом романе. Кульминация переписки — письма Макара Девушкина от 1 и 8 июля, в которых он делится впечатлениями о двух прочитанных произведениях, «Станционном смотрителе» Пушкина и «Шинели» Гоголя. В обоих случаях Девушкин узнаёт в главном герое себя, но если судьбе Самсона Вырина он сопереживает, то изображение Акакия Акакиевича лишь вызывает у него гнев. Основная претензия Девушкина в том, что автор «Шинели» вынес на публику подробности его бедственного положения и личного быта. Отказываясь согласиться с финалом повести, Девушкин требует для Акакия Акакиевича компенсации — пусть генерал повысит его в чине или отыщется шинель. Через письма Девушкина Достоевский, по сути, рефлексирует над гоголевскими «Петербургскими повестями», где его волнует не столько материал, сколько манера изображения. Достоевский даёт герою возможность самому рассказать о себе таким образом, каким тот посчитает нужным. При этом больше всего автор «Бедных людей» остался доволен тем, что его авторское отношение к происходящему в романе практически не проглядывает в тексте.

Неизвестный художник. Портрет Н. В. Гоголя. 1849 год. Государственный историко-художественный и литературный музей-заповедник «Абрамцево». Гоголю «Бедные люди» скорее понравились, он похвалил Достоевского за выбор темы, но отметил, что текст излишне многословен

Как сам Гоголь отреагировал на роман Достоевского?

Реакция Гоголя — несомненного «великого гения», в свете которого, по словам Белинского, работают «обыкновенные таланты», — на литературные новинки ожидаемо вызывала повышенное внимание современников, хотя чаще всего она была более чем сдержанной. «Бедных людей» Достоевского Гоголь прочитал спустя несколько месяцев после выхода «Петербургского сборника», и его впечатления известны из письма Анне Михайловне Виельгорской от 14 мая 1846 года. Оценив выбор темы как показатель душевных качеств и неравнодушия Достоевского, Гоголь также отметил явную молодость писателя: «…Много ещё говорливости и мало сосредоточенности в себе». Роман, по его мнению, был бы куда живее, будь он менее многословным. Тем не менее современникам было достаточно и такой сдержанной реакции для того, чтобы решить, что Гоголю всё понравилось. В аналогичной ситуации, когда автор «Ревизора» слушал первую пьесу Островского «Банкрот» (впоследствии известную как «Свои люди — сочтёмся»), практически сходный отзыв — о молодости, длиннотах и «неопытности в приёмах» — расценили как свидетельство, что Островский «подвигнул» Гоголя, то есть произвёл на него сильное впечатление.

Что такое натуральная школа и как с ней соотносится сентиментализм?

Натуральная школа как литературное явление возникла в момент выхода в 1845 году альманаха «Физиология Петербурга», а название получила сразу вслед за этим от своего идейного противника — Фаддея Булгарина, издателя газеты «Северная пчела», в полемических статьях критиковавшего молодых представителей гоголевской школы за грязный натурализм. Издателем «Физиологии Петербурга» стал Некрасов, а идеологом — Белинский. Вместе они прямо заявили о сознательном желании сформировать в литературе новое направление, авторы которого заглянут во все замочные скважины и расскажут о скрытых прежде сторонах жизни. Помимо этого, в предисловии к «Физиологии Петербурга» Белинский предложил свою теорию литературного процесса, который создаётся совместно усилиями «гениев» и «обыкновенных талантов». Под «гением» авторы альманаха вполне прозрачно подразумевали Гоголя, принципы которого планировали развивать. Сентиментализм с его тягой к описанию эмоций и переживаний героев имеет с натуральной школой, казалось бы, крайне мало общего. Но и то, и другое литературное направление в русском изводе относилось с большим вниманием к простым людям, и в том числе это позволило Достоевскому построить свой текст на пересечении именно этих двух традиций. Переписка, занимающая временной промежуток от весны до осени, выдержана в духе сентиментализма, а кульминационной точкой становится эмоциональное чтение Макаром Девушкиным «Станционного смотрителя» Пушкина и «Шинели» Гоголя. Событийный же ряд романа подчиняется канонам натуральной школы, и здесь кульминацией становится отъезд и выход из переписки Вареньки Добросёловой. Это несовпадение сюжетных течений — переписки и «закадровых» событий — во многом обуславливает возникающий в финале романа трагический эффект. Литературный критик Аполлон Григорьев даже придумал специальный термин для характеристики «Бедных людей» Достоевского — «сентиментальный натурализм».

Зимний дворец со стороны Дворцовой площади. Литография Джузеппе Дациаро

Зачем столько писать о бедности, унижении и страдании?

Если учесть, что во время работы над «Бедными людьми» Достоевский занимается переводами Бальзака и дружит с Григоровичем, становится понятно, что его выбор темы во многом обусловлен литературным контекстом. Выход «Физиологии Петербурга» стал знаковым событием как декларация нового литературного явления, но, по сути, закрепил уже возникший несколькими годами ранее интерес русской литературы к обыденной реальности и простым людям. И если простые люди и их чувства уже становились объектом изображения в рамках сентименталистской традиции, в частности в творчестве Карамзина, то обыденная реальность во всех её проявлениях довольно долго ускользала сначала от писателей-сентименталистов, а потом и от романтиков. Именно поэтому начало 1840-х годов было отмечено возникновением мощной очерковой традиции с оглядкой на французский натурализм, в рамках которой русскоязычные авторы бросились с этнографической точностью описывать устройство города как пространства для жизни, повседневные дела и быт простых людей.

Одним из первых открыл этот мир Александр Башуцкий в альманахе «Наши, списанные с натуры русскими», также вдохновлённом французской очерковой традицией и альманахом «Французы, нарисованные ими самими». Одновременно с «Физиологией Петербурга» Яков Бутков запустил сходный проект — сборник «Петербургские вершины», который пользовался популярностью у читателей, но конкурировать с некрасовским альманахом не смог, потому что не предлагал никакого концептуального осмысления интереса к быту социальных низов. Натуральная школа довела этот интерес до критической стадии, опустившись, согласно упрёкам того же Булгарина, до изображения совсем неприглядных сторон жизни, чтобы через этот нехарактерный для литературы того времени материал найти новую форму и выработать новый язык для дальнейшего многослойного развития русской литературы. Отвечая Булгарину, Белинский в критической статье обещал, что после выработки необходимого инструментария писатели естественным образом перейдут к изображению и более приятных вещей, но уже в новой манере. В этом смысле «Бедные люди» Достоевского оказались органично встроены в литературный процесс своего времени.

Пётр Боклевский. Макар Девушкин. Иллюстрация к «Бедным людям». 1840-е годы

Wikimedia Commons

Пётр Боклевский. Варвара Добросёлова. Иллюстрация к «Бедным людям». 1840-е годы

РИА «Новости»

Девушкин — это говорящая фамилия?

К моменту написания романа «Бедные люди» в русской литературе, несомненно, сложилась основательная традиция говорящих фамилий — одни только персонажи «Горя от ума» Грибоедова породили немало исследований на эту тему. Однако по большому счёту не всегда можно отчётливо различить ситуацию, когда автор намеренно даёт герою фамилию, призванную помочь читателю сориентироваться и рассказать о характере и функции персонажа, и ситуацию, когда смысл можно вчитать в фамилию героя в силу узнаваемого корня. Если считать, что Достоевский следует и этой гоголевской традиции, но, как и в остальном, сильно снижает комическую составляющую, то и Девушкин, и Добросёлова могут быть говорящими фамилиями: в первом случае это указание на непосредственность, наивность, добросердечность и чувствительность героя, а во втором — на благонамеренность и чистосердечие. Однако традиционно образы носителей говорящих фамилий бывают лишены психологической многослойности и эволюции в произведении: Скалозуб у Грибоедова или Ляпкин-Тяпкин у Гоголя в целом неизменно проявляют черты характера, акцентированные таким образом. Между тем и Макар Девушкин, и Варенька Добросёлова изначально не слишком прозрачны в своих интенциях, а кроме того, проходят немалую эволюцию за время переписки. Если же говорить об имени, то, как отмечал, в частности, литературовед Моисей Альтман, в одном из писем Макар Девушкин сетует, что из него «пословицу и чуть ли не бранное слово сделали», отсылая к поговорке: «На бедного Макара все шишки валятся». В этом случае и имя, и фамилия главного героя вполне в духе натуральной школы вносят в образ элемент типизации.

«Бедные люди» — это «акме», высшая точка «гуманной» литературы сороковых годов, и в них ощущается как бы предчувствие той разрушительной жалости, которая стала такой трагической и зловещей в его великих романах

Дмитрий Святополк-Мирский

Кем приходится Макару Девушкину Варенька Добросёлова?

Формально Варенька Добросёлова приходится Макару Девушкину родственницей. Но несмотря на то, что Достоевский даёт им общее отчество — Алексеевич и Алексеевна, родство между ними дальнее. Как становится понятно по ходу переписки, Макар Девушкин ранее помог Вареньке сбежать из дома Анны Фёдоровны, продолжает помогать с устройством её быта, часто себе в ущерб, и заботится о ней и сопереживает ей, руководствуясь родственными чувствами. Во всяком случае, так Девушкин сам обосновывает участие в судьбе Вареньки в своих письмах. На деле же его чувства к ней гораздо сложнее. Из письма Девушкина после прочтения «Станционного смотрителя» Пушкина видно, что он примеряет на себя судьбу Самсона Вырина, покинутого дочкой, которая сбежала с заезжим ротмистром Минским. Отвечая на высказанное Варенькой желание уехать и больше не тяготить его, Макар Девушкин называет себя стариком и вопрошает, что же он будет без неё делать, после чего сразу же делится с ней своими впечатлениями от прочтения повести Пушкина. Есть в его чувствах и романтическая привязанность, хотя в письмах он намеренно подчёркивает, что будет со стороны смотреть на счастье Вареньки, если такое случится. Есть и желание любыми силами удержать её рядом с собой заботой, чтобы Варенька не чувствовала нужды и не стремилась к переменам в жизни: в ответ на упоминание о возможности таких перемен Макар Девушкин неизменно выражает сомнения в их целесообразности.

Николаевский мост. 1870-е годы

Зачем герои пишут друг другу письма, если живут по соседству?

Макар Девушкин и Варенька Добросёлова действительно живут если и не строго напротив друг друга, то по крайней мере так, что Девушкин имеет возможность наблюдать за окном Вареньки, о чём часто и сообщает в письмах, делая выводы о настроении и самочувствии хозяйки комнаты по положению занавески. Однако, физически имея возможность просто зайти к ней в гости, он делает это крайне редко, поскольку опасается слухов, людской молвы и того, что о нём и о Вареньке «подумают». Сложно судить о том, насколько оправданны его опасения, учитывая его родство с Варенькой. Но факт проживания незамужней молодой девушки одной, действительно, сам по себе мог восприниматься неоднозначно, и наличие помощницы Федоры в деле сохранения репутации никак не помогало. Учитывая такое пограничное положение Вареньки, Макар Девушкин опасается слишком часто навещать её, чтобы не давать повода для слухов. С другой стороны, Макар Девушкин практически сразу, в первых же письмах сообщает, что переписка несёт для него дополнительный смысл: жалуясь на отсутствие «слога» и хорошего образования, он использует пространство переписки для своего рода тренировки и ближе к финалу даже отмечает с удовлетворением, что у него начал «слог формироваться». Отъезд Вареньки означает для него, помимо прочего, крах этих амбиций, так что он даже не может удержаться и пишет ей об этом в последнем, по-видимому, уже не отправленном письме.

Почтальон. Из фотографической серии «Русские типы». 1860–70-е годы

Кто такая Анна Фёдоровна и почему она всё время вмешивается в жизнь Вареньки?

Как и Макар Девушкин, Анна Фёдоровна приходится Вареньке Добросёловой дальней родственницей, и с этим персонажем связаны многие непрояснённые мотивы романа. Так, именно Анна Фёдоровна принимает у себя в доме Вареньку и её мать после того, как умирает глава семейства — отец Вареньки. Делает она это по собственной воле, однако довольно быстро начинает попрекать бедных родственников куском хлеба, а после и вовсе сватает Вареньку господину Быкову. Так господин Быков появляется в романе первый раз. Сватовство заканчивается тем, что Варенька в негодовании бежит из дома Анны Фёдоровны, где оставляет любимую кузину Сашу. Встретив её после, Варенька в отчаянии пишет Макару Девушкину, что «и она погибнет», прозрачно намекая на то, что господин Быков вместо предполагаемой женитьбы на Вареньке её обесчестил. Она даже передаёт Макару обидные слова Анны Фёдоровны, что «не на всякой же жениться». Это вполне объясняет, почему теперь Варенька может в нарушение приличий жить одна (ситуация всё равно уже вышла за рамки приличий) и почему Макар Девушкин так сильно боится слухов, которые пойдут, если он будет слишком часто её навещать. И Варенька в своих письмах рассказывает о нескольких эпизодах, когда к ней приходили странные господа с неясными намерениями и только появление Федоры спасало её в эти неловкие моменты. Фигура Анны Фёдоровны возникает и в момент второго появления в романе господина Быкова — на этот раз в связи с историей бедного студента Покровского, в которого была влюблена Варенька. Известно, что мать студента Покровского была спешно выдана замуж за его отца с приданным от господина Быкова, а сам студент Покровский всегда находился под личной опекой господина Быкова, который и поселил его в итоге после ухода из университета в доме Анны Фёдоровны. Вареньку же не раз удивляло, как пренебрежительно сын относится к своему добрейшему отцу. В этой ситуации не лишено логики предположение, что именно господин Быков и является отцом студента Покровского, а спешное нелепое замужество его красавицы-матери стало попыткой спасти её репутацию. Таким образом, Анна Фёдоровна, чей род занятий остаётся неизвестным, хотя она, по словам Вареньки, постоянно отлучается надолго из дома, неоднократно помогала господину Быкову в щекотливых ситуациях и, возможно, пытается отыскать новое место жительства Вареньки, чтобы уладить ещё одну историю, закончившуюся побегом из её дома.

Почему в «Бедных людях» так много уменьшительных суффиксов и странных обращений?

Стиль писем Макара Девушкина и правда был одним из самых проблематичных для современников вопросов в восприятии романа. Откуда взялась такая манера у обычного титулярного советника, мог ли он в действительности так говорить или писать, не слишком ли Достоевский ударился в стилистические игры — всё это активно обсуждалось сразу после выхода романа. Сильно замусоренный язык Макара Девушкина — чего стоит одно обращение «маточка» по несколько раз на письмо, не говоря уже о сотнях уменьшительных суффиксов, — выглядит особенно контрастно по сравнению со спокойным, правильным слогом Вареньки Добросёловой. И в этом отношении ничего не изменилось даже при сокращении, которому подверглись «Бедные люди» после первой публикации. Однако наблюдения над текстом романа показывают, что не всегда Девушкин выбирает для своих писем именно такой стиль. «Шумная улица! Какие лавки, магазины богатые; всё так и блестит и горит, материя, цветы под стёклами, разные шляпки с лентами. Подумаешь, что это всё так, для красы разложено — так нет же: ведь есть люди, что всё это покупают и своим жёнам дарят», — детально, но вполне стилистически нейтрально описывает Девушкин свою прогулку по Гороховой улице в письме от 5 сентября, которое называют физиологическим очерком внутри романа. Но едва он доходит в своих мыслях до Вареньки — «Про вас я тут вспомнил», как стиль резко меняется: «Ах, голубчик мой, родная моя! как вспомню теперь про вас, так всё сердце изнывает! Отчего вы, Варенька, такая несчастная? Ангельчик мой!» Как минимум Девушкин может изменять стиль в зависимости от темы, а если принять во внимание его стремление совершенствовать собственный «слог», то обилие уменьшительных суффиксов вполне можно считать его сознательным выбором в общении с Варенькой.

Зимняя канавка. Открытка начала XX века

Что мешает Макару Девушкину найти себе другую работу и перестать бедствовать?

Макар Девушкин всю жизнь служит титулярным советником, постоянно бедствует, но в его письмах не видно никакого стремления ни сделать карьеру, ни сменить род занятий. «Я ведь и сам знаю, что я немного делаю тем, что переписываю; да всё-таки я этим горжусь: я работаю, я пот проливаю», — сообщает он в письме от 12 июня. Помимо того, что он считает такой труд честным, он также убеждён, что кто-то всё равно должен этим заниматься. Можно сказать, что Девушкин не только не думает о смене профессии, но и гордится тем делом, которым он занимается. По ходу переписки, впрочем, выясняется, что у него всё-таки есть «амбиция», однако она, судя по словоупотреблению, связана с его репутацией — с тем, что могут подумать о нём другие. Именно «амбиция» заставляет его скрывать своё бедственное положение. Она же страдает, когда он читает «Шинель» Гоголя, где бедственное положение Акакия Акакиевича выносится на всеобщее рассмотрение, она же не даёт ему попробовать реализовать себя в литературе. Так, Макар Девушкин признаётся Вареньке, что ему бы было приятно, если бы был, например, опубликован сборник его стихов. Однако из текста писем не ясно, собственно, пишет ли он эти стихи, а из его описания собственных предполагаемых эмоций в случае выхода такого сборника можно узнать, что больше всего он боится, что в нём узнают не только автора, но и бедного чиновника, скрывающего свою бедность. Мироустройство Девушкина фактически полностью лишает его возможности для манёвров и выхода из его плачевного состояния. Но, даже относительно поправив свои дела ближе к финалу романа дополнительной работой, он не меняет ни образа жизни, ни взглядов. Бедный человек Достоевского прочно заперт в своей бедности — далеко не только материальной.

Достоевский произвёл как бы в маленьком масштабе коперниканский переворот, сделав моментом самоопределения героя то, что было твёрдым и завершающим авторским определением

Михаил Бахтин

Люди в Петербурге действительно жили в таких ужасных условиях?

В конце 1830-40-х годов Петербург не просто был столицей Российской империи, но и жил активной жизнью и быстро развивался в противовес консервативной и медлительной Москве. В очерке «Петербург и Москва» Белинский закрепляет за двумя городами именно такие образы. В Москве, где даже устройство города с его то ли круговой, то ли хаотичной застройкой не располагает к активной деятельности, хорошо неспешно учиться, но строить карьеру нужно в Петербурге, городе молодом и заточенном именно под это. Здесь есть возможности для чиновничьей карьеры, здесь множество доходных домов, здесь издаются все самые яркие журналы, сюда в числе многих литераторов перебирается и сам Достоевский, и этот путь даже описан Иваном Гончаровым как вполне типичный в его первом романе «Обыкновенная история». В конце 1830-х — начале 1840-х годов в Петербург устремляются люди из провинции, и, учитывая в целом невысокий уровень благосостояния в это время, а также высокую степень неравенства, вполне вероятно, что около половины населения города действительно жило в описанных Достоевским условиях. Поправку стоит сделать лишь на то, что первая половина 1840-х стала временем пристального внимания литературы к жизни простых людей со всеми её бытовыми подробностями. Поэтому нельзя считать, что в это время произошло исключительное падение уровня жизни в городе, просто этот уровень жизни стал заметен для нас через внимание к нему авторов, близких к натуральной школе.

Андреевский рынок на Васильевском острове. 1900-е годы

Зачем Варенька Добросёлова выходит замуж за господина Быкова, если она его не любит?

С самого начала переписки Варенька Добросёлова признаётся Макару Девушкину: больше всего она боится, что Анна Фёдоровна найдёт её и в её жизни вновь появится господин Быков. В этом контексте решение Вареньки выйти замуж за господина Быкова, который ей противен, выглядит эмоционально неожиданным. Однако с прагматической точки зрения оно может быть прочитано и как единственно верное. Оказавшись, предположительно, в ситуации бесчестья, Варенька бесконечно беспокоится за свою будущность, и, объективно, у неё действительно немного вариантов её устроить. Несмотря на то что Макар Девушкин всячески отговаривает её идти в гувернантки в чужой дом, это один из лучших вариантов развития её судьбы. Вариант же, когда обесчестивший её господин Быков появляется с предложением женитьбы, практически невероятен. Пусть при этом известно, что господин Быков заинтересован исключительно в рождении наследника, но Варенька говорит, что лучше она согласится на такое предложение, чем всю жизнь будет жить в бедности. Такое замужество действительно надёжно обеспечит Варенькино будущее, но, кроме того, оно вернёт ей её честное имя, что в её положении казалось маловозможной перспективой. С таким прагматичным решением о замужестве связано и начало эволюции образа Вареньки в романе: полная грусти, страхов и переживаний барышня постепенно превращается в расчётливую женщину, отбросившую сомнения и не стесняющуюся лаконично отдавать Девушкину поручения и требовать их исполнения. Сентиментальная парадигма в образе Вареньки Добросёловой сдаётся под натиском прагматичной натуральношкольной реальности.

Пётр Боклевский. Быков. Иллюстрация к «Бедным людям». 1840-е годы

РИА «Новости»

Что значит эпиграф романа?

Эпиграф романа взят Достоевским из повести князя Владимира Одоевского «Живой мертвец», опубликованной в журнале «Отечественные записки» в 1844 году, то есть в период работы над «Бедными людьми». Заимствуя цитату, Достоевский вносит в неё небольшие коррективы — безличную форму глагола «запретить» он меняет на личную: «Ох уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь... невольно задумаешься, — а там всякая дребедень и пойдёт в голову; право бы, запретил им писать; так-таки просто вовсе бы запретил». Исследователи романа не раз замечали, что стилистически эпиграф довольно сильно схож с манерой Макара Девушкина, но есть и конкретный эпизод романа, к которому отсылает цитата, — это письмо Девушкина, прочитавшего «Шинель» Гоголя и возмущённого тем, что писатель вынес на всеобщее обозрение тщательно скрываемые подробности его собственной жизни. В речи Девушкина также фигурируют некие «они», которые заинтересованы в том, чтобы раскрыть тайное, посмеяться, сделать из всего пасквиль. По сути, эпиграф становится единственным элементом «Бедных людей», не считая заглавия, в котором прямо проглядывает авторская воля: Достоевский подчёркивает кульминационный момент романа — возмущение Девушкина манерой изображения героя в «Шинели» (при этом изображением героя в «Станционном смотрителе» Девушкин доволен). Так роман обретает новое измерение. Достоевский не только ставит перед собой задачу показать жизнь «бедных людей» в Петербурге, но и занимает позицию в литературных дискуссиях середины 1840-х годов, начало отсчёта которых — альманах «Физиология Петербурга»: в этом манифесте натуральной школы поднимался вопрос о том, что должна изображать литература и каким должно быть это изображение.

Река Мойка у Зелёного (с 1820 по 1918 год - Полицейского) моста. Фото-тинто-гравюра товарищества «Образование»

Где знаменитая «достоевщина»?

Роман «Бедные люди» стал литературным дебютом Достоевского, и в нём действительно гораздо меньше так называемой достоевщины, чем в его более поздних произведениях, в частности «Преступлении и наказании» или «Братьях Карамазовых». Но здесь уже можно уловить те литературные особенности, которые впоследствии станут визитной карточкой писателя: например, сложную и часто противоречивую внутреннюю мотивацию героев и повышенное внимание к жизни низших социальных слоёв. Между литературным дебютом Достоевского и появлением знаменитой «достоевщины» — не только множество произведений, в которых писатель отчаянно искал свою манеру в попытках повторить успех «Бедных людей», но и драматические жизненные обстоятельства: инсценированная «казнь», продолжительная ссылка и каторга. Эпизод с «казнью» стал результатом знакомства Достоевского с Михаилом Буташевичем-Петрашевским и посещения его «пятниц», на одной из которых писатель прочитал вслух запрещённое в тот момент письмо Белинского к Гоголю. На основании этого эпизода в 1849 году Достоевский был обвинён в связях с революционным движением и спустя восемь месяцев следствия и суда приговорён к смертной казни. Высочайшее помилование императора Николая I намеренно было объявлено только после того, как осуждённых привели на Семёновский плац, заставили взойти на эшафот и облачили в саваны. Таким образом, Достоевский в полной мере прочувствовал, что такое последняя ночь перед казнью, после чего отправился на каторгу, которой был заменён смертный приговор. Возвращение Достоевского в литературу спустя десять лет после помилования не принесло ему новой мгновенной популярности. Те же «Записки из подполья», написанные в 1864 году, внезапно были открыты критикой только после выхода в 1866-м романа «Преступление и наказание», когда Достоевский снова стал заметной литературной величиной. Тогда же возникла полемика о психологической составляющей его романов, достигшая пика после публикации романа «Бесы». Только тогда Достоевский приобрёл репутацию «жестокого таланта», считающего нужным изображать человеческие страдания и тёмные движения души, а глубокий психологизм стал частью его писательской манеры.

список литературы

  • Бочаров С. Г. Переход от Гоголя к Достоевскому // Бочаров С. Г. О художественных мирах. М.: Советская Россия, 1985. С. 161–209.
  • Виноградов В. В. Школа сентиментального натурализма (Роман Достоевского «Бедные люди» на фоне литературной эволюции 40-х годов) // Виноградов В. В. Избранные труды: Поэтика русской литературы. М.: Наука, 1976. С. 141–187.
  • Летопись жизни и творчества Ф. М. Достоевского: в 3 т. СПб.: Академический проект, 1993.
  • Манн Ю. В. Диалектика художественного образа. М.: Советский писатель, 1987.
  • Нечаева В. С. Ранний Достоевский. 1821–1849. М.: Наука, 1979.
  • Цейтлин А. Г. Повести о бедном чиновнике Достоевского (К истории одного сюжета). М.: Главлит, 1923.

Весь список литературы

Ox, уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь… невольно задумаешься, – а там всякая дребедень и пойдет в голову; право бы, запретил им писать, так-таки просто вовсе бы запретил.

Апреля 8-го.

Бесценная моя Варвара Алексеевна!

Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послушались. Вечером, часов в восемь, просыпаюсь (вы знаете, маточка, что я часочек-другой люблю поспать после должности), свечку достал, приготовляю бумаги, чиню перо, вдруг, невзначай, подымаю глаза, – право, у меня сердце вот так и запрыгало! Так вы таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и прицеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из комнатки вашей смотрели, что и вы обо мне думали. И как же мне досадно было, голубчик мой, что миловидного личика-то вашего я не мог разглядеть хорошенько! Было время, когда и мы светло видели, маточка. Не радость старость, родная моя! Вот и теперь все как-то рябит в глазах; чуть поработаешь вечером, попишешь что-нибудь, наутро и глаза раскраснеются, и слезы текут так, что даже совестно перед чужими бывает. Однако же в воображении моем так и засветлела ваша улыбочка, ангельчик, ваша добренькая, приветливая улыбочка; и на сердце моем было точно такое ощущение, как тогда, как я поцеловал вас, Варенька, – помните ли, ангельчик? Знаете ли, голубчик мой, мне даже показалось, что вы там мне пальчиком погрозили. Так ли, шалунья? Непременно вы это все опишите подробнее в вашем письме.

Ну, а какова наша придумочка насчет занавески вашей, Варенька? Премило, не правда ли? Сижу ли за работой, ложусь ли спать, просыпаюсь ли, уж знаю, что и вы там обо мне думаете, меня помните, да и сами-то здоровы и веселы. Опустите занавеску – значит, прощайте, Макар Алексеевич, спать пора! Подымете – значит, с добрым утром, Макар Алексеевич, каково-то вы спали, или: каково-то вы в вашем здоровье, Макар Алексеевич? Что же до меня касается, то я, слава творцу, здорова и благополучна! Видите ли, душечка моя, как это ловко придумано; и писем не нужно! Хитро, не правда ли? А ведь придумочка-то моя! А что, каков я на эти дела, Варвара Алексеевна?

Доложу я вам, маточка моя, Варвара Алексеевна, что спал я сию ночь добрым порядком, вопреки ожиданий, чем и весьма доволен; хотя на новых квартирах, с новоселья, и всегда как-то не спится; все что-то так, да не так! Встал я сегодня таким ясным соколом – любо-весело! Что это какое утро сегодня хорошее, маточка! У нас растворили окошко; солнышко светит, птички чирикают, воздух дышит весенними ароматами, и вся природа оживляется – ну, и остальное там все было тоже соответственное; все в порядке, по-весеннему. Я даже и помечтал сегодня довольно приятно, и все об вас были мечтания мои, Варенька. Сравнил я вас с птичкой небесной, на утеху людям и для украшения природы созданной. Тут же подумал я, Варенька, что и мы, люди, живущие в заботе и треволнении, должны тоже завидовать беззаботному и невинному счастию небесных птиц, – ну, и остальное все такое же, сему же подобное; то есть я всё такие сравнения отдаленные делал. У меня там книжка есть одна, Варенька, так в ней то же самое, все такое же весьма подробно описано. Я к тому пишу, что ведь разные бывают мечтания, маточка. А вот теперь весна, так и мысли всё такие приятные, острые, затейливые, и мечтания приходят нежные; всё в розовом цвете. Я к тому и написал это все; а впрочем, я это все взял из книжки. Там сочинитель обнаруживает такое же желание в стишках и пишет -

Зачем я не птица, не хищная птица!

Ну и т. д. Там и еще есть разные мысли, да бог с ними! А вот куда это вы утром ходили сегодня, Варвара Алексеевна? Я еще и в должность не сбирался, а вы, уж подлинно как пташка весенняя, порхнули из комнаты и по двору прошли такая веселенькая. Как мне-то было весело, на вас глядя! Ах, Варенька, Варенька! вы не грустите; слезами горю помочь нельзя; это я знаю, маточка моя, это я на опыте знаю. Теперь же вам так покойно, да и здоровьем вы немного поправились. Ну, что ваша Федора? Ах, какая же она добрая женщина! Вы мне, Варенька, напишите, как вы с нею там живете теперь и всем ли вы довольны? Федора-то немного ворчлива; да вы на это не смотрите, Варенька. Бог с нею! Она такая добрая.

Я уже вам писал о здешней Терезе, – тоже и добрая и верная женщина. А уж как я беспокоился об наших письмах! Как они передаваться-то будут? А вот как тут послал господь на наше счастие Терезу. Она женщина добрая, кроткая, бессловесная. Но наша хозяйка просто безжалостная. Затирает ее в работу, словно ветошку какую-нибудь.

Ну, в какую же я трущобу попал, Варвара Алексеевна! Ну, уж квартира! Прежде ведь я жил таким глухарем, сами знаете: смирно, тихо; у меня, бывало, муха летит, так и муху слышно. А здесь шум, крик, гвалт! Да ведь вы еще и не знаете, как это все здесь устроено. Вообразите, примерно, длинный коридор, совершенно темный и нечистый. По правую его руку будет глухая стена, а по левую всё двери да двери, точно нумера, всё так в ряд простираются. Ну, вот и нанимают эти нумера, а в них по одной комнатке в каждом; живут в одной и по двое и по трое. Порядку не спрашивайте – Ноев ковчег! Впрочем, кажется, люди хорошие, всё такие образованные, ученые. Чиновник один есть (он где-то по литературной части), человек начитанный: и о Гомере, и о Брамбеусе , и о разных у них там сочинителях говорит, – обо всем говорит, – умный человек! Два офицера живут и всё в карты играют. Мичман живет; англичанин-учитель живет. Постойте, я вас потешу, маточка; опишу их в будущем письме сатирически, то есть как они там сами по себе, со всею подробностию. Хозяйка наша, – очень маленькая и нечистая старушонка, – целый день в туфлях да в шлафроке ходит и целый день все кричит на Терезу. Я живу в кухне, или гораздо правильнее будет сказать вот как: тут подле кухни есть одна комната (а у нас, нужно вам заметить, кухня чистая, светлая, очень хорошая), комнатка небольшая, уголок такой скромный… то есть, или еще лучше сказать, кухня большая, в три окна, так у меня вдоль поперечной стены перегородка, так что и выходит как бы еще комната, нумер сверхштатный; все просторное, удобное, и окно есть, и все, – одним словом, все удобное. Ну, вот это мой уголочек. Ну, так вы и не думайте, маточка, чтобы тут что-нибудь такое иное и таинственный смысл какой был; что вот, дескать, кухня! – то есть я, пожалуй, и в самой этой комнате за перегородкой живу, но это ничего; я себе ото всех особняком, помаленьку живу, втихомолочку живу. Поставил я у себя кровать, стол, комод, стульев парочку, образ повесил. Правда, есть квартиры и лучше, – может быть, есть и гораздо лучшие, – да удобство-то главное; ведь это я все для удобства, и вы не думайте, что для другого чего-нибудь. Ваше окошко напротив, через двор; и двор-то узенький, вас мимоходом увидишь – все веселее мне, горемычному, да и дешевле. У нас здесь самая последняя комната, со столом, тридцать пять рублей ассигнациями стоит. Не по карману! А моя квартира стоит мне семь рублей ассигнациями, да стол пять целковых: вот двадцать четыре с полтиною, а прежде ровно тридцать платил, зато во многом себе отказывал; чай пивал не всегда, а теперь вот и на чай и на сахар выгадал. Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь всё народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь его, Варенька, для вида, для тона; а по мне все равно, я не прихотлив. Положите так, для карманных денег – все сколько-нибудь требуется – ну сапожишки какие-нибудь, платьишко – много ль останется? Вот и все мое жалованье. Я-то не ропщу и доволен. Оно достаточно. Вот уже несколько лет достаточно; награждения тоже бывают. Ну, прощайте, мой ангельчик. Я там купил парочку горшков с бальзаминчиком и гераньку – недорого. А вы, может быть, и резеду любите? Так и резеда есть, вы напишите; да знаете ли, все как можно подробнее напишите. Вы, впрочем, не думайте чего-нибудь и не сомневайтесь, маточка, обо мне, что я такую комнату нанял. Нет, это удобство заставило, и одно удобство соблазнило меня. Я ведь, маточка, деньги коплю, откладываю; у меня денежка водится. Вы не смотрите на то, что я такой тихонький, что, кажется, муха меня крылом перешибет. Нет, маточка, я про себя не промах, и характера совершенно такого, как прилично твердой и безмятежной души человеку. Прощайте, мой ангельчик! Расписался я вам чуть не на двух листах, а на службу давно пора. Целую ваши пальчики, маточка, и пребываю

вашим нижайшим слугою и вернейшим другом

Макаром Девушкиным.

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Федор Михайлович Достоевский
Бедные люди

© Издательство «Детская литература». Оформление серии, 2002

© Ю. В. Манн. Предисловие, примечания, 1985

© Г. И. Епишин. Рисунки, 1985

* * *

«Открыть человека в человеке»

1821–1881
I

Признание и слава пришли к «Бедным людям» еще до опубликования. Случилось это так.

В один из майских дней 1845 года Достоевский решил прочитать только что законченное произведение Дмитрию Васильевичу Григоровичу. Оба жили на одной квартире – на углу Владимирской улицы и Графского переулка, в Петербурге; оба были начинающими литераторами – Григорович только что опубликовал очерк «Петербургские шарманщики», а Достоевский – перевод повести Бальзака «Евгения Гранде».

С первых же страниц новое произведение – это был роман «Бедные люди» – захватило Григоровича. «…Я понял, – вспоминал он впоследствии, – насколько то, что было написано Достоевским, было лучше того, что я сочинял до сих пор; такое убеждение усиливалось по мере того, как продолжалось чтение. Восхищенный донельзя, я несколько раз порывался броситься ему на шею, меня удерживала только его нелюбовь к шумным, выразительным излияниям; я не мог, однако ж, спокойно сидеть на месте и то и дело прерывал чтение восторженными восклицаниями».

Затем Григорович отнес рукопись Н. А. Некрасову, в ту пору тоже начинающему писателю и поэту, но более известному в качестве издателя знаменитого альманаха «Физиология Петербурга». Некрасов собирал материал для следующего альманаха – «Петербургский сборник», и новая рукопись могла представить для него практический интерес.

Результат от чтения превзошел все ожидания. Читал вслух Григорович. «На последней странице, – вспоминает он, – когда старик Девушкин прощается с Варенькой, я не мог больше владеть собой и начал всхлипывать; я украдкой взглянул на Некрасова: по лицу его также текли слезы».

Была глубокая ночь, когда закончилось чтение; около четырех часов; но, несмотря на это, решили немедленно идти к Достоевскому («Что ж такое, что спит, мы разбудим его, это выше сна!»), чтобы поздравить его с успехом и договориться о быстрейшем напечатании романа.

Достоевского это позднее посещение взволновало не менее, чем самих гостей. Пробыли вместе недолго, но переговорили много – и о новом романе, и о литературе вообще, и о жизни («тогдашнем положении») – и понимали друг друга с полуслова как единомышленники и соратники. На прощание Некрасов пожелал Достоевскому спокойного сна, условившись, что в скором времени они встретятся снова.

«Точно я мог заснуть после них! – писал Достоевский. – Какой восторг, какой успех, а главное – чувство было дорого, помню ясно: „У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа, разбудить, потому что это выше сна…“»1
О первых чтениях романа мы знаем из воспоминаний двух очевидцев – Достоевского и Григоровича. При этом Достоевский несколько иначе излагает последовательность фактов: рукопись якобы была отдана им Григоровичу (еще незнакомому с романом), и затем состоялось первое чтение у Некрасова. Нужно учитывать, однако, что Григорович писал свои воспоминания, будучи знакомым с воспоминаниями Достоевского и сознательно корректируя их. Поэтому упоминаемый Григоровичем факт первого чтения романа одному ему представляется вполне вероятным.

Бывает литературный успех громкий, но мимолетный; бывает успех внешний, поверхностный. Но все сознавали, что успех нового романа не таков, что это – событие, причем не только литературное; поэтому-то и разговор о романе получился широким, вобрав в себя самые разнообразные темы – и литературные, и житейские. «Выше сна» – это, так сказать, фигуральное, образное обозначение такого успеха: перед подобными событиями отступают обыкновенные дела и заботы и далее нарушается естественное течение жизни.

Но Достоевскому предстояло выдержать еще одно испытание – суд Белинского. Говоря на прощание о новой – в скором времени – встрече, Некрасов имел в виду встречу с Белинским, которому он собирался передать рукопись.

Когда Достоевский вошел, Белинский «заговорил пламенно, с горящими глазами»: «Да вы понимаете ль сами-то… что это вы такое написали!.. Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали?.. Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!..»

Так в успехе Достоевского, в его художническом дебюте было увидено – возможно, впервые – предвестие его будущей литературной судьбы как великого писателя.

Между тем толки о новом произведении все шире и шире распространялись по столице. «О „Бедных людях“ говорит уже пол-Петербурга», – сообщал в октябре 1845 года Достоевский своему брату Михаилу. «В ноябре и декабре 1845 года все литературные дилетанты ловили и перебрасывали отрадную новость о появлении нового огромного таланта», – свидетельствовал критик Валериан Майков.

Наконец в январе следующего, 1846 года некрасовский «Петербургский сборник» вышел в свет. Открывал эту книгу роман «Бедные люди».

II

Уже название романа указывало на тот материал, который взят в его основу, на преобладающий типаж его героев. Это – бедные люди, влачащие жалкое существование, городская «дробь и мелочь», как говаривал в таких случаях Гоголь.

У них невидные должности, мелкие чины, обычно не старше чина девятого класса, то есть титулярного советника (титулярным советником является Макар Алексеевич Девушкин, как и его литературный предшественник – гоголевский Башмачкин). Они ютятся где-нибудь в отдаленных районах, в дешевых квартирках; вечно недоедают, мерзнут в своей ветхой одежде (у Девушкина и сапоги прохудились, и пуговицы чуть ли не с половины борта все осыпались), страдают от болезней и хворей, не вылезают из долгов, забирают жалованье вперед, чтобы кое-как выкрутиться, и нередко попадают в сети жадных ростовщиков. Для такого персонажа впоследствии был найден специальный термин – «маленький человек». Выражение это, впрочем еще без четкого терминологического ограничения, употреблялось в 40-е годы XIX века; встречается оно и в «Бедных людях». «Я привык, потому что я ко всему привыкаю, потому что я смирный человек, потому что я маленький человек» 2
Курсив в цитатах здесь и далее мой. – Ю. М.

, – говорит Девушкин. «Маленький человек» здесь синоним непритязательности, способности примириться и сносить любые невзгоды.

Такой поворот темы предопределил и споры, которые развернулись в критике сразу же после выхода романа. Гоголь, его маленькие герои – бедняки, и особенно лицо, которое мы уже упоминали, Акакий Акакиевич Башмачкин из «Шинели», – вот кто прежде всего приходил на ум. Одни хвалили Достоевского за продолжение традиции, другие за это же его порицали. Вот, например, мнение одного из рецензентов, Константина Аксакова: «Вся повесть написана решительно под влиянием Гоголя… Г. Достоевский взял форму, столько раз являвшуюся у Гоголя, – чиновника и вообще бедных людей. Она является у него живо в повести. Но повесть его решительно не может назваться произведением художественным». Константин Аксаков – критик интересный и глубокий, но в данном случае он обнаруживал явное предубеждение. Однако не больше правоты было и у тех, кто видел достоинство романа в простом повторении уже найденной «формы», то есть гоголевского излюбленного героя.

Ибо роман не произвел бы такого впечатления, не оказал бы такого действия, если бы в нем не запечатлелось новое слово, а значит, и новое понимание «маленького человека». «Мы далее думаем, – писал Белинский в статье о „Петербургском сборнике“, содержавшей разбор „Бедных людей“, – что Гоголь только первый навел всех (и в этом его заслуга, которой подобной уже никому более не оказать) на эти забитые существования в нашей действительности, но что г. Достоевский сам собою взял их в той же самой действительности».

Оригинальность Достоевского заметна уже в самом типе романа, в некоторых поэтических его особенностях. Обычно о «забитых существованиях» рассказывалось в третьем лице – о них повествовал «автор», рассказчик, то есть лицо стороннее. В «Бедных людях» герои говорят о себе сами – Варенька и особенно Макар Алексеевич Девушкин. Стороннего рассказчика вообще нет; всё, решительно всё мы узнаем от самих героев. Это значит, что слово передоверено «маленькому человеку». «Маленький человек» сам поверяет нам свои переживания и думы, настроения и намерения.

Но это еще не всё. Роман почти сплошь состоит из писем героев; лишь небольшой его фрагмент, рассказывающий о прошлом Вареньки, написан в форме ее воспоминаний, но и они приложены к очередному ее письму. «Бедные люди» – роман в письмах. Такой жанр не был изобретением Достоевского; существовала уже длительная и богатая традиция: «Памела» английского писателя С. Ричардсона (первое произведение такого рода), «Юлия, или Новая Элоиза» французского писателя Ж. Ж. Руссо, «Страдания юного Вертера» немецкого поэта и писателя И. В. Гёте; у нас – «Роман в письмах» A. С. Пушкина или, скажем, «Роман в двух письмах» прозаика и критика 20 – 30-х годов О. М. Сомова. Заслуга Достоевского заключалась не в создании этого жанра, а в том, что он решительно поставил его на службу своей теме – теме «маленького человека». А это имело далеко идущие последствия.

Ведь письмо – если это письмо частное и обращено к близкому и дорогому человеку, каким является для Макара Алексеевича Варенька, – документ личный и интимный. В нем говорят то, что не предназначено для чужих ушей, что составляет сокровенную тайну души и сердца. Внешние обстоятельства жизни наших героев способствуют развитию переписки (вместе с тем это является и ее мотивировкой, то есть оправданием жанра романа в письмах) – живущие совсем рядом, через дорогу, они не могут видеться часто, ибо Макар Алексеевич боится, что его встречи с девушкой дадут повод для сплетен и пересудов. Только в письмах может он дать волю своей нелености, заботе, тревогам. Чувство, не выговоренное вслух и вовремя, приобретает необычайную силу и выразительность. «Мелкий чиновник впервые у Достоевского говорит так много и с такими тональными вибрациями», – заметил известный отечественный литературовед B. В. Виноградов. «С тональными вибрациями» – это значит с необычайным диапазоном тонких душевных движений. Подобного русская литература еще не знала.

III

Впрочем, Достоевский и сам подчеркнул новизну своего подхода к теме. Подчеркнул в самом романе, в его тексте – испытанным приемом литературных примеров и сопоставлений.

Еще современники обратили внимание на то, какое большое место в романе занимают литературные факты – упоминания произведений и их героев. Такой прием – тоже не новость, часто применялся он и в полемических целях. Однако отличие «Бедных людей» как романа в письмах в том, что литературными примерами оперируют сами герои, и только они. И следовательно, эти примеры необычайно тесно связаны с личностью героев, обнаруживая их образ мыслей, сиюминутные настроения и переживания. И поэтому говорить об этих примерах – значит говорить о самих персонажах, Девушкине в первую очередь.

Литературная тема возникает в романе постепенно и органично.

Вначале Макар Алексеевич посылает Вареньке какое-то низкопробное сочинение (название его не упомянуто), чтобы развлечь ее и развеселить. Но Варвара Алексеевна, обладавшая гораздо более высоким, развитым вкусом, с негодованием вернула книжку.

Макар Алексеевич делает новую попытку – включает в очередное письмо три отрывка из сочинений своего соседа Ратазяева. Уж эти-то произведения должны понравиться Вареньке! Но Варвара Алексеевна, презрительно отозвавшись о них («такие пустяки…»), в свою очередь посылает Девушкину пушкинские «Повести Белкина» и «Шинель» Гоголя. В литературной теме романа намечается нечто новое…

Между тем и отвергнутые Варенькой сочинения крайне валены для художественного смысла вещи. Одно – «Итальянские страсти», рассказ или повесть с безудержными и неистовыми героями, о которых обычно говорят, что они «рвут страсть в клочья». Другое – повесть «Ермак и Зюлейка», где сентиментальность и жеманство становятся атрибутами исторических персонажей, не имеющих, конечно, ничего общего со своими прототипами (Ермак – казачий атаман, начавший освоение Сибири). И, наконец, третье сочинение – «шуточно-описательный» отрывок в стиле эпигонов Гоголя, «собственно для смехотворстванаписанный» (первые строки этого отрывка пародируют начало гоголевской «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»).

Общее у всех трех сочинений, помимо их мелкотравчатости и низкопробности3
Фамилия их «автора» вносит определенные, дополнительные краски в это представление. В фамилии «Ратазяев» слышится что-то вульгарное и вместе с тем бесцеремонное (ассоциации со словами: разевать рот, раззява и т. д.).

То, что они не имеют никакого отношения к реальной жизни. Особенно жизни «маленьких людей» вроде Макара Девушкина. И воспринимаются они им соответственно – как чистый вымысел, другая существенность, в которой молено укрыться от окружающих забот и волнений. Если они и соотнесены с реальностью, то только контрастно – своей выспренностью или несбыточностью; в этих сочинениях жизнь преобразуется, как в радужной картине или в кривом зеркале, что способно доставить страждущему сердцу утешение или забаву. Эту мысль по-своему выражает и Макар Девушкин, вообще склонный задумываться и отдавать себе отчет в своих художественных впечатлениях: «А хорошая вещь литература, Варенька… Сердце людей укрепляющая, поучающая… Литература – это картина, то есть в некотором роде картина и зеркало; страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к назидательности и документ». «Это я все у них наметался», – прибавляет Девушкин, подразумевая Ратазяева и его приятелей.

И вот в этот его сложившийся или складывающийся круг понятий внезапно вторглись новые ощущения. Те, которые были порождены «Станционным смотрителем» и «Шинелью». Не придуманные радужные картины, не мелкотравчатые фарсы, а суровая правда самой жизни предстала перед Девушкиным – притом правда о жизни того круга людей, к которому принадлежал он сам. В этом, между прочим, состоял скрытый расчет Вареньки, пославшей Макару Алексеевичу эти книги, – преподать ему урок настоящей литературы, которая бы вытеснила низкопробное чтиво.

IV

Результат урока оказался несколько неожиданным. Обе повести произвели на Девушкина сильнейшее впечатление, но по-разному. Казалось бы, ему должны были понравиться и «Станционный смотритель», и «Шинель», но если первое он безоговорочно принял, то второе отвергнул. Отвергнул с негодованием, с какой-то внутренней болью и уязвленным чувством собственного достоинства.

Раздумывая над тем, почему такое случилось, мы опять-таки отвечаем на вопрос, кто таков Макар Девушкин и что нового внес Достоевский в изображение «маленького человека».

Вспомним: в гоголевской повести заветной мечтой Акакия Акакиевича, его, как в таких случаях говорят, навязчивой идеей, idee fixe, стала шинель. Эта шинель была насущно необходима в скудной и неприютной жизни бедняка, она вобрала все сокровенные стремления, помыслы, самое существование его, так что с утратой шинели словно разрушилась какая-то существенная его опора и начался неуклонный и неостановимый путь к гибели. Макар Алексеевич чувствует – не может не чувствовать! – всю насущную необходимость этой мечты, а затем и весь трагизм ее разрушения, но для него шинель остается все-таки лишь материальным предметом, то есть вещью. И как вещь она или оттесняется на второй план, или же подчиняется другому, более важному.

Молено сказать, что полемика Девушкина с «Шинелью» началась еще задолго до того, как он прочитал повесть.

В первом же письме он между прочим обронил такое признание: «Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно, здесь всё народ достаточный, так и стыдно! Ради чужих и пьешь его… для вида, для тона; а по мне всё равно…» Чай, как и шинель, относится к внешней, материальной стороне существования. И, собственно, чаем молено было бы пренебречь, если бы не мнение других. Предмет становится валеен постольку, поскольку он пробуледает «вид» и «тон», то есть увалеение (и самоувалеение) человека.

Любую вещь, часть своего туалета, далее детали внешнего облика Девушкин воспринимает со стороны производимого ими впечатления на других. «Да мало того, что из меня пословицу4
Подразумевается пословица: на бедного Макара все шишки сыплются. Вообще, как и у Ратазяева, имя и фамилия этого персонажа вносят определенные краски в его характеристику. Имя говорит о преследовании, несчастиях, бедах (вспоминается еще пословица: сослать туда, куда Макар телят не гонял); фамилия – Девушкин – о душевной чистоте и в то же время незрелости, наивности.

И чуть ли не бранное слово сделали, – до сапогов, до мундира, до волос, до фигуры моей добрались: всё не по них, всё переделать нулено!» И затем улее, собственно, о шинели: «.. по мне всё равно, хоть бы и в трескучий мороз без шинели и без сапогов ходить… но что люди скалеут?.. Ведь для людей и в шинели ходишь, да и сапоги, полеалуй, для них же носишь… Меня, старика, знающего свет и людей, послушайте, а не пачкунов каких-нибудь и марателей».

В последней фразе – выпад против автора «Шинели»: повесть поразила Макара Алексеевича в самое сердце. Оказывается, не так-то просто возвыситься над «сапогами», «чаем», «шинелью» и прочим. Оказывается, вещь – и вещь самая простая – может не только стать причиной гибели человека, но словно вобрать в себя весь нравственный смысл его существования. Девушкин не хочет, не может с этим примириться (не забудем, что он непроизвольно отождествляет героя повести с собой), и тут «Станционный смотритель» открывает перед ним другую, куда более заманчивую перспективу.

В пушкинской повести предмет страстной привязанности и любви Самсона Вырина – его дочь, Дуняша, бедная его заблудшая овечка. Это уже не вещь, не сапоги или шинель, а близкое и дорогое существо. И вся история так напоминает Девушкину его взаимоотношения с Варенькой, что он прочитал ее как откровение собственного чувства: «…словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое уж оно там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой да и описал всё подробно – вот как!.. Ведь я то же самое чувствую, вот совершенно так, как и в книжке, да я и сам в таких положениях подчас находился, как, примерно сказать, этот Самсон-то Вырин, бедняга». Когда же обозначилась реальная угроза отъезда Вареньки с ее соблазнителем, господином Быковым, то Девушкину показалось, что все, о чем говорила книжка, и вовсе совпало с реальным развитием его собственной истории.

Кстати, и у других персонажей романа Достоевского, бедняков, мы наблюдаем нечто похожее: в их внутреннем мире вещь, предмет уступают место цели более возвышенной, духовной. Вообще для романа (как уже неоднократно отмечалось исследователями Достоевского) характерна система сходных персонажей: некоторые черты поведения и облика Девушкина повторяются в других героях: старике Покровском, Горшкове и т. д.

Вот Покровский. И тут характерной деталью его облика является «шинелька» – знакомый нам знак полемики с гоголевской повестью. Приходя к сыну, Покровский обычно «снимал свою шинельку, шляпу, которая вечно была у него измята». Уходя, «безмолвно, покорно брал свою шинельку, шляпенку…» Но не шинелька, не вещь одухотворяет его жизнь, а «неограниченная любовь к сыну» (сравним отношение Девушкина к Вареньке).

Бедняки у Достоевского нередко косноязычны, беспомощны в выражении своих чувств, подобно Акакию Акакиевичу, который изъяснялся «большею частью предлогами, наречиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения». Повторяется далее излюбленное словечко Башмачкина – «того». Вспомним спор Вареньки со стариком Покровским о том, как следует дарить книги сыну в день его рождения. «Да зачем же вы хотите, чтоб мы не вместе дарили, Захар Петрович?» – «Да так, Варвара Алексеевна, уж это так… я ведь, оно того…» Одним словом, старик замешкался, покраснел, завяз в своей фразе и не мог сдвинуться с места. Но нетрудно распознать мотивы этой немоты: как сделать, чтобы подарок шел от него, чтобы Петруша понял, что на собственные деньги купил отец книги, а значит, избавился от пагубного порока, не пьет… Целый мир сложных душевных движений, волнений чести, внутреннего достоинства, «амбиции» угадывается в одной беспомощной фразе.

Еще одна выразительная перекличка с Гоголем. «Какой вы, право, добрый, Макар Алексеевич! (говорит Варенька). Вчера вы так и смотрели мне в глаза, чтоб прочитать в них то, что я чувствую, и восхищались восторгом моим. Кусточек ли, аллея, полоса воды – уж вы тут: так и стоите передо мной, охорашиваясь, и всё в глаза мне заглядываете…» Прочитать что-то по глазам, по лицу – этот оборот, возможно, также подсказан «Шинелью»: «…некоторые буквы у него (Акакия Акакиевича) были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой… так что в лице его, казалось, молено было прочесть всякую букву, которую выводило перо его». Большая разница, однако, – «прочесть букву» или же те переживания, которые одушевляют близкого человека.

Но не только характер привязанности – к человеку, а не к вещи – заставляет Девушкина отдавать предпочтение «Станционному смотрителю» перед «Шинелью». Не меньшее значение имеет и характер отношений к герою других персоналеей. Самсон Вырин погиб, спился, но его гибель отозвалась болью в сердце дочери; его могилу посещает рассказчик; само описание кладбища взывает к состраданию и оставляет чувство острой печали: «Мы пришли на кладбище, голое место, ничем не ограледенное, усеянное деревянными крестами, не осененными ни единым деревцем. Отроду не видал я такого печального кладбища».

Но вспомним финал леизненной истории Акакия Акакиевича: «Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, далее не обратившее на себя внимание и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху…» Далее упоминание кладбища и могилы – последнего пристанища Башмачкина – в повести отсутствует. Смысл финала в том, что бедный Акакий Акакиевич исчезает без следа, как будто бы «его и никогда не было»; что он вполне заменим, подобно любому винтику в государственной машине («на другой день уже на его месте сидел новый чиновник…»), что общество не признает в нем ничего индивидуально-человеческого, своего, незаменимого.

Разумеется, у Гоголя всё рассчитано на противоположный эффект – на пробуждение сострадания и сочувствия; но Макар Алексеевич не отличает правдивость повести от жестокости самой жизни и отношение к герою повествователя, воплощающее порою «среднюю», общепринятую точку зрения, от отношения самого автора. Если бы Девушкин до конца проследил развитие своих впечатлений, то он бы докопался до их жизненного источника; между тем, остановившись на полдороге, он обвинил автора «злонамеренной книжки» в том, в чем следовало бы обвинить самое жизнь. Дескать, автор, и только он, виноват, что подметил что-то неподобающее и неприглядное.

«Как! Так после этого и жить себе смирно нельзя в уголочке своем… чтобы и тебя не затронули, чтобы и в твою конуру не пробрались да не подсмотрели – что, дескать, как ты себе там по-домашнему, что вот есть ли, например, у тебя жилетка хорошая, водится ли у тебя что следует из нижнего платья; есть ли сапоги, да и чем подбиты они; что ешь, что пьешь, что переписываешь?..» И у Макара Алексеевича появляется и крепнет неодолимое желание – спрятаться в своем «уголочке», «жить водой не замутя», чтобы никто тебя не видел и не слышал, чтобы меньше было пищи для сплетен – словом, на беспощадность гоголевского взгляда он реагирует в духе своей «амбиции», то есть смирения, которое, по пословице, паче (более) гордости.

В духе своих представлений, своей «амбиции» проводит Макар Алексеевич и параллель между «переписчиком» и «сочинителем». Сочинителем он считает, к примеру, Ратазяева, переписчиком – себя. Переписчиком был и Акакий Акакиевич – но тот, по мнению Девушкина, выполнял свои обязанности без чувства собственного достоинства и гордости. Макар Алексеевич же стремится эти обязанности облагородить и оправдать. «Я ведь и сам знаю, что я немного делаю тем, что переписываю; да всё-таки я этим горжусь: я работаю, я пот проливаю». Но, кроме того, быть переписчиком или сочинителем означает – жить скромно или нескромно, сидеть в своем уголочке или оказаться на виду. С ужасом примеривает он к себе вторую возможность. «Ну вот, например… вышла бы в свет книжка под титулом „Стихотворения Макара Девушкина“!.. Я бы решительно тогда на Невский не смел бы показаться». Однако, несмотря на позицию «переписчика», а не «сочинителя», скрыться в своем уголочке не удается; жизнь и здесь настигает Макара Девушкина.

"Бедные люди 01 часть"

Ох уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь... невольно задумаешься, - а там всякая дребедень и пойдет в голову; право бы, запретил им писать; так-таки просто вовсе бы запретил.

Кн. В Ф. Одоевский


Бесценная моя Варвара Алексеевна!

Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послушались. Вечером, часов в восемь, просыпаюсь (вы знаете, маточка, что я часочек-другой люблю поспать после должности), свечку достал, приготовляю бумаги, чиню перо, вдруг, невзначай, подымаю глаза, - право, у меня сердце нот так и запрыгало! Так вы-таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и прицеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из комнатки вашей смотрели, что и вы обо мне думали. И как же мне досадно было, голубчик мой, что миловидного личика-то вашего я не мог разглядеть хорошенько! Было время, когда и мы светло видели, маточка. Не радость старость, родная моя! Вот и теперь всё как-то рябит в глазах; чуть поработаешь вечером, попишешь что-нибудь, наутро и глаза раскраснеются, и слезы текут так, что даже совестно перед чужими бывает. Однако же в воображении моем так и засветлела ваша улыбочка, ангельчик, ваша добренькая, приветливая улыбочка; и на сердце моем было точно такое ощущение, как тогда, как я поцеловал вас, Варенька, - помните ли, ангельчик? Знаете ли, голубчик мой, мне даже показалось, что вы там мне пальчиком погрозили? Так ли, шалунья? Непременно вы это всё опишите подробнее в вашем письме.

Ну, а какова наша придумочка насчет занавески вашей, Варенька? Премило, не правда ли? Сижу ли за работой, ложусь ли спать, просыпаюсь ли, уж знаю, что и вы там обо мне думаете, меня помните, да и сами-то здоровы и веселы. Опустите занавеску - значит, прощайте, Макар Алексеевич, спать пора! Подымете - значит, с добрым утром, Макар Алексеевич, каково-то вы спали, или: каково-то вы в вашем здоровье, Макар Алексеевич? Что же до меня касается, то я, слава творцу, здорова и благополучна! Видите ли, душечка моя, как это ловко придумано; и писем не нужно! Хитро, не правда ли? А ведь придумочка-то моя! А что, каков я на эти дела, Варвара Алексеевна?

Доложу я вам, маточка моя, Варвара Алексеевна, что спал я сию ночь добрым порядком, вопреки ожиданий, чем и весьма доволен; хотя на новых квартирах, с новоселья, и всегда как-то не спится; всё что-то так, да не так! Встал я сегодня таким ясным соколом - любо-весело! Что это какое утро сегодня хорошее, маточка! У нас растворили окошко; солнышко светит, птички чирикают, воздух дышит весенними ароматами, и вся природа оживляется - ну, и остальное там всё было тоже соответственное; всё в порядке, по-весеннему. Я даже и помечтал сегодня довольно приятно, и всё об вас были мечтания мои, Варенька. Сравнил я вас с птичкой небесной, на утеху людям и для украшения природы созданной. Тут же подумал я, Варенька, что и мы, люди, живущие в заботе и треволнении, должны тоже завидовать беззаботному и невинному счастию небесных птиц, - ну, и остальное всё такое же, сему же подобное; то есть я всё такие сравнения отдаленные делаю. У меня там книжка есть одна, Варенька, так в ней то же самое, всё такое же весьма подробно описано. Я к тому пишу, что ведь разные бывают мечтания, маточка. А вот теперь весна, так и мысли всё такие приятные, острые, затейливые, и мечтания приходят нежные; всё в розовом цвете. Я к тому и написал это всё; а впрочем, я это всё взял из книжки. Там сочинитель обнаруживает такое же желание в стишках и пишет - Зачем я не птица, не хищная птица!


Ну и т. д. Там и еще есть разные мысли, да бог с ними! А вот куда это вы утром ходили сегодня, Варвара Алексеевна? Я еще и в должность не сбирался, а вы, уж подлинно как пташка весенняя, порхнули из комнаты и по двору прошли такая веселенькая. Как мне-то было весело, на вас глядя! Ах, Варенька, Варенька! вы не грустите; слезами горю помочь нельзя; это я знаю, маточка моя, это я на опыте знаю. Теперь же вам так покойно, да и здоровьем вы немного поправились. Ну, что ваша Федора? Ах, какая же она добрая женщина! Вы мне, Варенька, напишите, как вы с нею там живете теперь и всем ли вы довольны? Федора-то немного ворчлива; да вы на это не смотрите, Варенька. Бог с нею! Она такая добрая.

Я уже вам писал о здешней Терезе, - тоже и добрая и верная женщина. А уж как я беспокоился об наших письмах! Как они передаваться-то будут? А вот как тут послал господь на наше счастие Терезу. Она женщина добрая, кроткая, бессловесная. Но наша хозяйка просто безжалостная. Затирает ее в работу, словно ветошку какую-нибудь.

Ну, в какую же я трущобу попал, Варвара Алексеевна! Ну, уж квартира! Прежде ведь я жил таким глухарем, сами знаете: смирно, тихо; у меня, бывало, муха летит, так и муху слышно. А здесь шум, крик, гвалт! Да ведь вы еще и не знаете, как это всё здесь устроено. Вообразите, примерно, длинный коридор, совершенно темный и нечистый. По правую его руку будет глухая стена, а по левую всё двери да двери, точно нумера, всё так в ряд простираются. Ну, вот и нанимают эти нумера, а в них по одной комнатке в каждом; живут в одной и по двое, и по трое. Порядку не спрашивайте - Ноев ковчег! Впрочем, кажется, люди хорошие, всё такие образованные, ученые. Чиновник один есть (он где-то по литературной части), человек начитанный: и о Гомере, и о Брамбеусе, и о разных у них там сочинителях говорит, обо всем говорит, - умный человек! Два офицера живут и всё в карты играют. Мичман живет; англичанин-учитель живет. Постойте, я вас потешу, маточка; опишу их в будущем письме сатирически, то есть как они там сами по себе, со всею подробностию. Хозяйка наша, - очень маленькая и нечистая старушонка, - целый день в туфлях да в шлафроке ходит и целый день всё кричит на Терезу. Я живу в кухне, или гораздо правильнее будет сказать вот как: тут подле кухни есть одна комната (а у нас, нужно вам заметить, кухня чистая, светлая, очень хорошая), комнатка небольшая, уголок такой скромный... то есть, или еще лучше сказать, кухня большая в три окна, так у меня вдоль поперечной стены перегородка, так что и выходит как бы еще комната, нумер сверхштатный; всё просторное, удобное, и окно есть, и всё, - одним словом, всё удобное. Ну, вот это мой уголочек. Ну, так вы и не думайте, маточка, чтобы тут что-нибудь такое иное и таинственный смысл какой был; что вот, дескать, кухня! - то есть я, пожалуй, и в самой этой комнате за перегородкой живу, но это ничего; я себе ото всех особняком, помаленьку живу, втихомолочку живу. Поставил я у себя кровать, стол, комод, стульев парочку, образ повесил. Правда, есть квартиры и лучше, - может быть, есть и гораздо лучшие, - да удобство-то главное; ведь это я всё для удобства, и вы не думайте, что для другого чего-нибудь. Ваше окошко напротив, через двор; и двор-то узенький, вас мимоходом увидишь - всё веселее мне, горемычному, да и дешевле. У нас здесь самая последняя комната, со столом, тридцать пять рублей ассигнациями стоит. Не по карману! А моя квартира стоит мне семь рублей ассигнациями, да стол пять целковых: вот двадцать четыре с полтиною, а прежде ровно тридцать платил, зато во многом себе отказывал; чай пивал не всегда, а теперь вот и на чай и на сахар выгадал. Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь всё народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь его, Варенька, для вида, для тона; а по мне всё равно, я не прихотлив. Положите так, для карманных денег - всё сколько-нибудь требуется - ну, сапожишки какие-нибудь, платьишко - много ль останется? Вот и всё мое жалованье. Я-то не ропщу и доволен. Оно достаточно. Вот уже несколько лет достаточно; награждения тоже бывают. Ну, прощайте, мой ангельчик. Я там купил парочку горшков с бальзаминчиком и гераньку - недорого. А вы, может быть, и резеду любите? Так и резеда есть, вы напишите; да, знаете ли, всё как можно подробнее напишите. Вы, впрочем, не думайте чего-нибудь и не сомневайтесь, маточка, обо мне, что я такую комнату нанял. Нет, это удобство заставило, и одно удобство соблазнило меня. Я ведь, маточка, деньги коплю, откладываю; у меня денежка водится. Вы не смотрите на то, что я такой тихонький, что, кажется, муха меня крылом перешибет. Нет, маточка, я про себя не промах, и характера совершенно такого, как прилично твердой и безмятежной души человеку. Прощайте, мой ангельчик! Расписался я вам чуть не на двух листах, а на службу давно пора. Целую ваши пальчики, маточка, и пребываю

вашим нижайшим слугою и вернейшим другом Макаром Девушкиным.

P. S. Об одном прошу: отвечайте мне, ангельчик мой, как можно подробнее. Я вам при сем посылаю, Варенька, фунтик конфет; так вы их скушайте на здоровье, да, ради бога, обо мне не заботьтесь и не будьте в претензии. Ну, так прощайте же, маточка.


Знаете ли, что придется наконец совсем поссориться с вами? Клянусь вам, добрый Макар Алексеевич, что мне даже тяжело принимать ваши подарки. Я знаю, чего они вам стоят, каких лишений и отказов в необходимейшем себе самому. Сколько раз я вам говорила, что мне не нужно ничего, совершенно ничего; что я не в силах вам воздать и за те благодеяния, которыми вы доселе осыпали меня. И зачем мне эти горшки? Ну, бальзаминчики еще ничего, а геранька зачем? Одно словечко стоит неосторожно сказать, как например об этой герани, уж вы тотчас и купите; ведь, верно, дорого? Что за прелесть на ней цветы! Пунсовые крестиками. Где это вы достали такую хорошенькую гераньку? Я ее посредине окна поставила, на самом видном месте; на полу же поставлю скамейку, а на скамейку еще цветов поставлю; вот только дайте мне самой разбогатеть! Федора не нарадуется; у нас теперь словно рай в комнате, - чисто, светло! Ну, а конфеты зачем? И право, я сейчас же по письму угадала, что у вас что-нибудь да не так - и рай, и весна, и благоухания летают, и птички чирикают. Что это, я думаю, уж нет ли тут и стихов? Ведь, право, одних стихов и недостает в письме вашем, Макар Алексеевич! И ощущения нежные, и мечтания в розовом цвете - всё здесь есть! Про занавеску и не думала; она, верно, сама зацепилась, когда я горшки переставляла; вот вам!

Ах, Макар Алексеевич! Что вы там ни говорите, как ни рассчитывайте свои доходы, чтоб обмануть меня, чтобы показать, что они все сплошь идут на вас одного, но от меня не утаите и не скроете ничего. Ясно, что вы необходимого лишаетесь из-за меня. Что это вам вздумалось, например, такую квартиру нанять? Ведь вас беспокоят, тревожат; вам тесно, неудобно. Вы любите уединение, а тут и чего-чего нет около вас! А вы бы могли гораздо лучше жить, судя по жалованью вашему. Федора говорит, что вы прежде и не в пример лучше теперешнего жили. Неужели ж вы так всю свою жизнь прожили, в одиночестве, в лишениях, без радости, без дружеского приветливого слова, у чужих людей углы нанимая? Ах, добрый друг, как мне жаль вас! Щадите хоть здоровье свое, Макар Алексеевич! Вы говорите, что у вас глаза слабеют, так не пишите при свечах; зачем писать? Ваша ревность к службе и без того, вероятно, известна начальникам вашим.

Еще раз умоляю вас, не тратьте на меня столько денег. Знаю, что вы меня любите, да сами-то вы не богаты... Сегодня я тоже весело встала. Мне было так хорошо; Федора давно уже работала, да и мне работу достала. Я так обрадовалась; сходила только шелку купить, да и принялась за работу. Целое утро мне было так легко на душе, я так была весела! А теперь опять всё черные мысли, грустно; всё сердце изныло.

Ах, что-то будет со мною, какова-то будет моя судьба! Тяжело то, что я в такой неизвестности, что я не имею будущности, что я и предугадывать не могу о том, что со мной станется. Назад и посмотреть страшно. Там всё такое горе, что сердце пополам рвется при одном воспоминании. Век буду я плакаться на злых людей, меня погубивших!

Смеркается. Пора за работу. Я вам о многом хотела бы написать, да некогда, к сроку работа. Нужно спешить. Конечно, письма хорошее дело; всё не так скучно. А зачем вы сами к нам никогда не зайдете? Отчего это, Макар Алексеевич? Ведь теперь вам близко, да и время иногда у вас выгадывается свободное. Зайдите, пожалуйста! Я видела вашу Терезу. Она, кажется, такая больная; жалко было ее; я ей дала двадцать копеек. Да! чуть было не забыла: непременно напишите всё, как можно подробнее, о вашем житье-бытье. Что за люди такие кругом вас, и ладно ли вы с ними живете? Мне очень хочется всё это знать. Смотрите же, непременно напишите! Сегодня уж я нарочно угол загну. Ложитесь пораньше; вчера я до полночи у вас огонь видела. Ну, прощайте. Сегодня и тоска, и скучно, и грустно! Знать, уж день такой! Прощайте.

Ваша Варвара Доброселова.


Да, маточка, да, родная моя, знать, уж денек такой на мою долю горемычную выдался! Да; подшутили вы надо мной, стариком. Варвара Алексеевна! Впрочем, сам виноват, кругом виноват! Не пускаться бы на старости лет с клочком волос в амуры да в экивоки... И еще скажу, маточка: чуден иногда человек, очень чуден. И, святые вы мои! о чем заговорит, занесет подчас! А что выходит-то, что следует-то из этого? Да ровно ничего не следует, а выходит такая дрянь, что убереги меня, господи! Я, маточка, я не сержусь, а так досадно только очень вспоминать обо всем, досадно, что я вам написал так фигурно и глупо. И в должность-то я пошел сегодня таким гоголем-щеголем; сияние такое было на сердце. На душе ни с того ни с сего такой праздник был; весело было! За бумаги принялся рачительно - да что вышло-то потом из этого! Уж потом только как осмотрелся, так всё стало по-прежнему - и серенько и темненько. Всё те же чернильные пятна, всё те же столы и бумаги, да и я всё такой же; так, каким был, совершенно таким же и остался, - так чего же тут было на Пегасе-то ездить? Да из чего это вышло-то всё? Что солнышко проглянуло да небо полазоревело! от этого, что ли? Да и что за ароматы такие, когда на нашем дворе под окнами и чему-чему не случается быть! Знать, это мне всё сдуру так показалось. А ведь случается же иногда заблудиться так человеку в собственных чувствах своих да занести околесную. Это ни от чего иного происходит, как от излишней, глупой горячности сердца. Домой-то я не пришел, а приплелся; ни с того ни с сего голова у меня разболелась; уж это, знать, всё одно к одному. (В спину, что ли, надуло мне.) Я весне-то обрадовался, дурак дураком, да в холодной шинели пошел. И в чувствах-то вы моих ошиблись, родная моя! Излияние-то их совершенно в другую сторону приняли. Отеческая приязнь одушевляла меня, единственно чистая отеческая приязнь, Варвара Алексеевна; ибо я занимаю у вас место отца родного, по горькому сиротству вашему; говорю это от души, от чистого сердца, по-родственному. Уж как бы там ни было, а я вам хоть дальний родной, хоть, по пословице, и седьмая вода на киселе, а все-таки родственник, и теперь ближайший родственник и покровитель; ибо там, где вы ближе всего имели право искать покровительства и защиты, нашли вы предательство и обиду.

А насчет стишков скажу я вам, маточка, что неприлично мне на старости лет в составлении стихов упражняться. Стихи вздор! За стишки и в школах теперь ребятишек секут... вот оно что, родная моя.

Что это вы пишете мне, Варвара Алексеевна, про удобства, про покой и про разные разности? Маточка моя, я не брюзглив и не требователен, никогда лучше теперешнего не жил; так чего же на старости-то лет привередничать? Я сыт, одет, обут; да и куда нам затеи затевать! Не графского рода! Родитель мой был не из дворянского звания и со всей-то семьей своей был беднее меня по доходу. Я не неженка! Впрочем, если на правду пошло, то на старой квартире моей всё было не в пример лучше; попривольнее было, маточка. Конечно, и теперешняя моя квартира хороша, даже в некотором отношении веселее и, если хотите, разнообразнее; я против этого ничего не говорю, да всё старой жаль. Мы, старые, то есть пожилые, люди, к старым вещам, как к родному чему, привыкаем. Квартирка-то была, знаете, маленькая такая; стены были... ну, да что говорить! - стены были, как и все стены, не в них и дело, а вот воспоминания-то обо всем моем прежнем на меня тоску нагоняют... Странное дело - тяжело, а воспоминания как будто приятные. Даже что дурно было, на что подчас и досадовал, и то в воспоминаниях как-то очищается от дурного и предстает воображению моему в привлекательном виде. Тихо жили мы, Варенька; я да хозяйка моя, старушка, покойница. Вот и старушку-то мою с грустным чувством припоминаю теперь! Хорошая была она женщина и недорого брала за квартиру. Она, бывало, всё вязала из лоскутков разных одеяла на аршинных спицах; только этим и занималась. Огонь-то мы с нею вместе держали, так за одним столом и работали. Внучка у ней Маша была - ребенком еще помню ее - лет тринадцати теперь будет девочка. Такая шалунья была, веселенькая, всё нас смешила; вот мы втроем так и жили. Бывало, в длинный зимний вечер присядем к круглому столу, выпьем чайку, а потом и за дело примемся. А старушка, чтоб Маше не скучно было да чтоб не шалила шалунья, сказки, бывало, начнет сказывать. И какие сказки-то были! Не то что дитя, и толковый и умный человек заслушается. Чего! сам я, бывало, закурю себе трубочку, да так заслушаюсь, что и про дело забуду. А дитя-то, шалунья-то наша, призадумается; подопрет ручонкой розовую щечку, ротик свой раскроет хорошенький и, чуть страшная сказка, так жмется, жмется к старушке. А нам-то любо было смотреть на нее; и не увидишь, как свечка нагорит, не слышишь, как на дворе подчас и вьюга злится и метель метет. Хорошо было нам жить, Варенька; и вот так-то мы чуть ли не двадцать лет вместе прожили. Да что я тут заболтался! Вам, может быть, такая материя не нравится, да и мне вспоминать не так-то легко, особливо теперь: время сумерки. Тереза с чем-то возится, у меня болит голова, да и спина немного болит, да и мысли-то такие чудные, как будто и они тоже болят; грустно мне сегодня, Варенька! Что же это вы пишете, родная моя? Как же я к вам приду? Голубчик мой, что люди-то скажут? Ведь вот через двор перейти нужно будет, наши заметят, расспрашивать станут, - толки пойдут, сплетни пойдут, делу дадут другой смысл. Нет, ангельчик мой, я уж вас лучше завтра у всенощной увижу; это будет благоразумнее и для обоих нас безвреднее. Да не взыщите на мне, маточка, за то, что я вам такое письмо написал; как перечел, так и вижу, что всё такое бессвязное. Я, Варенька, старый, неученый человек; смолоду не выучился, а теперь и в ум ничего не пойдет, коли снова учиться начинать. Сознаюсь, маточка, не мастер описывать, и знаю, без чужого иного указания и пересмеивания, что если захочу что-нибудь написать позатейливее, так вздору нагорожу. Видел вас у окна сегодня, видел, как вы стору опустили. Прощайте, прощайте, храни вас господь! Прощайте, Варвара Алексеевна.

Ваш бескорыстный друг Макар Девушкин.

P. S. Я, родная моя, сатиры-то ни об ком не пишу теперь. Стар я стал, матушка, Варвара Алексеевна, чтоб попусту зубы скалить! и надо мной засмеются, по русской пословице: кто, дескать, другому яму роет, так тот... и сам туда же.


Милостивый государь, Макар Алексеевич!

Ну, как вам не стыдно, друг мой и благодетель, Макар Алексеевич, так закручиниться и закапризничать. Неужели вы обиделись! Ах, я часто бываю неосторожна, но не думала, что вы слова мои примете за колкую шутку. Будьте уверены, что я никогда не осмелюсь шутить над вашими годами и над вашим характером. Случилось же это всё по моей ветрености, а более потому, что ужасно скучно, а от скуки и за что не возьмешься? Я же полагала, что вы сами в своем письме хотели посмеяться. Мне ужасно грустно стало, когда я увидела, что вы недовольны мною. Нет, добрый друг мой и благодетель, вы ошибетесь, если будете подозревать меня в нечувствительности и неблагодарности. Я умею оценить в моем сердце всё, что вы для меня сделали, защитив меня от злых людей, от их гонения и ненависти. Я вечно буду за вас бога молить, и если моя молитва доходна к богу и небо внемлет ей, то вы будете счастливы.

Я сегодня чувствую себя очень нездоровою. Во мне жар и озноб попеременно. Федора за меня очень беспокоится. Вы напрасно стыдитесь ходить к нам, Макар Алексеевич. Какое другим дело! Вы с нами знакомы, и дело с концом!.. Прощайте, Макар Алексеевич. Более писать теперь не о чем, да и не могу: ужасно нездоровится. Прошу вас еще раз не сердиться на меня и быть уверену в том всегдашнем почтении и в той привязанности, с каковыми честь имею пребыть наипреданнейшею и покорнейшею услужницей вашей Варварой Доброселовой.


Апреля 12.

Милостивая государыня, Варвара Алексеевна!

Ах, маточка моя, что это с вами! Ведь вот каждый-то раз вы меня так пугаете. Пишу вам в каждом письме, чтоб вы береглись, чтоб вы кутались, чтоб не выходили в дурную погоду, осторожность во всем наблюдали бы, - а вы, ангельчик мой, меня и не слушаетесь. Ах, голубчик мой, ну, словно вы дитя какое-нибудь! Ведь вы слабенькие, как соломинка слабенькие, это я знаю. Чуть ветерочек какой, так уж вы и хвораете. Так остерегаться нужно, самой о себе стараться, опасностей избегать и друзей своих в горе и в уныние не вводить.

Изъявляете желание, маточка, в подробности узнать о моем житье-бытье и обо всем меня окружающем. С радостию спешу исполнить ваше желание, родная моя. Начну сначала, маточка: больше порядку будет. Во-первых, в доме у нас, на чистом входе, лестницы весьма посредственные; особливо парадная - чистая, светлая, широкая, всё чугун да красное дерево. Зато уж про черную и не спрашивайте: винтовая, сырая, грязная, ступеньки поломаны, и стены такие жирные, что рука прилипает, когда на них опираешься. На каждой площадке стоят сундуки, стулья и шкафы поломанные, ветошки развешаны, окна повыбиты; лоханки стоят со всякою нечистью, с грязью, с сором, с яичною скорлупою да с рыбьими пузырями; запах дурной... одним словом, нехорошо.

Я уже описывал вам расположение комнат; оно, нечего сказать, удобно, это правда, но как-то в них душно, то есть не то чтобы оно пахло дурно, а так, если можно выразиться, немного гнилой, остро-услащенный запах какой-то. На первый раз впечатление невыгодное, но это всё ничего; стоит только минуты две побыть у нас, так и пройдет, и не почувствуешь, как всё пройдет, потому что и сам как-то дурно пропахнешь, и платье пропахнет, и руки пропахнут, и всё пропахнет, - ну, и привыкнешь. У нас чижики так и мрут. Мичман уж пятого покупает, - не живут в нашем воздухе, да и только. Кухня у нас большая, обширная, светлая. Правда, по утрам чадно немного, когда рыбу или говядину жарят, да и нальют и намочат везде, зато уж вечером рай. В кухне у нас на веревках всегда белье висит старое; а так как моя комната недалеко, то есть почти примыкает к кухне, то запах от белья меня беспокоит немного; но ничего: поживешь и попривыкнешь.

С самого раннего утра, Варенька, у нас возня начинается, встают, ходят, стучат, - это поднимаются все, кому надо, кто в службе или так, сам по себе; все пить чай начинают. Самовары у нас хозяйские, большею частию, мало их, ну так мы все очередь держим; а кто попадет не в очередь со своим чайником, так сейчас тому голову вымоют. Вот я было попал в первый раз, да... впрочем, что же писать! Тут-то я со всеми и познакомился. С мичманом с первым познакомился; откровенный такой, всё мне рассказал: про батюшку, про матушку, про сестрицу, что за тульским заседателем, и про город Кронштадт. Обещал мне во всем покровительствовать и тут же меня к себе на чай пригласил. Отыскал я его в той самой комнате, где у нас обыкновенно в карты играют. Там мне дали чаю и непременно хотели, чтоб я в азартную игру с ними играл. Смеялись ли они, нет ли надо мною, не знаю; только сами они всю ночь напролет проиграли, и когда я вошел, так тоже играли. Мел, карты, дым такой ходил по всей комнате, что глаза ело. Играть я не стал, и мне сейчас заметили, что я про философию говорю. Потом уж никто со мною и не говорил всё время; да я, по правде, рад был тому. Не пойду к ним теперь; азарт у них, чистый азарт! Вот у чиновника по литературной части бывают также собрания по вечерам. Ну, у того хорошо, скромно, невинно и деликатно; всё на тонкой ноге.

Ну, Варенька, замечу вам еще мимоходом, что прегадкая женщина наша хозяйка, к тому же сущая ведьма. Вы видели Терезу. Ну, что она такое на самом-то деле? Худая, как общипанный, чахлый цыпленок. В доме и людей-то всего двое: Тереза да Фальдони, хозяйский слуга. Я не знаю, может быть, у него есть и другое какое имя, только он и на это откликается; все его так зовут. Он рыжий, чухна какая-то, кривой, курносый, грубиян: всё с Терезой бранится, чуть не дерутся. Вообще сказать, жить мне здесь не так чтобы совсем было хорошо... Чтоб этак всем разом ночью заснуть и успокоиться - этого никогда не бывает. Уж вечно где-нибудь сидят да играют, а иногда и такое делается, что зазорно рассказывать. Теперь уж я все-таки пообвык, а вот удивляюсь, как в таком содоме семейные люди уживаются. Целая семья бедняков каких-то у нашей хозяйки комнату нанимает, только не рядом с другими нумерами, а по другую сторону, в углу, отдельно. Люди смирные! Об них никто ничего и не слышит. Живут они в одной комнатке, огородясь в ней перегородкою. Он какой-то чиновник без места, из службы лет семь тому исключенный за что-то. Фамилья его Горшков; такой седенький, маленький; ходит в таком засаленном, в таком истертом платье, что больно смотреть; куда хуже моего! Жалкий, хилый такой (встречаемся мы с ним иногда в коридоре); коленки у него дрожат, руки дрожат, голова дрожит, уж от болезни, что ли, какой, бог его знает; робкий, боится всех, ходит стороночкой; уж я застенчив подчас, а этот еще хуже. Семейства у него - жена и трое детей. Старший, мальчик, весь в отца, тоже такой чахлый. Жена была когда-то собою весьма недурна, и теперь заметно; ходит, бедная, в таком жалком отребье. Они, я слышал, задолжали хозяйке; она с ними что-то не слишком ласкова. Слышал тоже, что у самого-то Горшкова неприятности есть какие-то, по которым он и места лишился... процесс не процесс, под судом не под судом, под следствием каким-то, что ли - уж истинно не могу вам сказать. Бедны-то они, бедны - господи, бог мой! Всегда у них в комнате тихо и смирно, словно и не живет никто. Даже детей не слышно. И не бывает этого, чтобы когда-нибудь порезвились, поиграли дети, а уж это худой знак. Как-то мне раз, вечером, случилось мимо их дверей пройти; на ту пору в доме стало что-то не по-обычному тихо; слышу всхлипывание, потом шепот, потом опять всхлипывание, точно как будто плачут, да так тихо, так жалко, что у меня всё сердце надорвалось, и потом всю ночь мысль об этих бедняках меня не покидала, так что и заснуть не удалось хорошенько.

Ну, прощайте, дружочек бесценный мой, Варенька! Описал я вам всё, как умел. Сегодня я весь день всё только об вас и думаю. У меня за вас, родная моя, все сердце изныло. Ведь вот, душечка моя, я вот знаю, что у вас теплого салопа нет. Уж эти мне петербургские весны, ветры да дождички со снежочком, - уж это смерть моя, Варенька! Такое благорастворение воздухов, что убереги меня, господи! Не взыщите, душечка, на писании; слогу нет, Варенька, слогу нет никакого. Хоть бы какой-нибудь был! Пишу, что на ум взбредет, так, чтобы вас только поразвеселить чем-нибудь. Ведь вот если б я учился как-нибудь, дело другое; а то ведь как я учился? даже и не на медные деньги.

Ваш всегдашний и верный друг Макар Девушкин.


Апреля 25.

Милостивый государь, Макар Алексеевич!

Сегодня я двоюродную сестру мою Сашу встретила! Ужас! и она погибнет, бедная! Услышала я тоже со стороны, что Анна Федоровна всё обо мне выведывает. Она, кажется, никогда не перестанет меня преследовать. Она говорит, что хочет простить меня, забыть всё прошедшее и что непременно сама навестит меня. Говорит, что вы мне вовсе не родственник, что она ближе мне родственница, что в семейные отношения наши вы не имеете никакого права входить и что мне стыдно и неприлично жить вашей милостыней и на вашем содержании... говорит, что я забыла ее хлеб-соль, что она меня с матушкой, может быть, от голодной смерти избавила, что она нас поила-кормила и с лишком два с половиною года на нас убыточилась, что она нам сверх всего этого долг простила. И матушку-то она пощадить не хотела! А если бы знала бедная матушка, что они со мною сделали! Бог видит!.. Анна Федоровна говорит, что я по глупости моей своего счастия удержать не умела, что она сама меня на счастие наводила, что она ни в чем остальном не виновата и что я сама за честь свою не умела, а может быть, и не хотела вступиться. А кто же тут виноват, боже великий! Она говорит, что господин Быков прав совершенно и что не на всякой же жениться, которая... да что писать! Жестоко слышать такую неправду, Макар Алексеевич! Я не знаю, что со мною теперь делается. Я дрожу, плачу, рыдаю; это письмо я вам два часа писала. Я думал, что она по крайней мере сознает свою вину предо мною; а она вот как теперь! Ради бога, не тревожьтесь, друг мой, единственный доброжелатель мой! Федора все преувеличивает: я не больна. Я только простудилась немного вчера, когда ходила на Волково к матушке панихиду служить. Зачем вы не пошли вместе со мною; я вас так просила. Ах, бедная, бедная моя матушка, если б ты встала из гроба, если бы ты знала, если б ты видела, что они со мною сделали!..


Голубчик мой, Варенька!

Посылаю вам винограду немного, душечка; для выздоравливающей это, говорят, хорошо, да и доктор рекомендует для утоления жажды, так только единственно для жажды. Вам розанчиков намедни захотелось, маточка; так вот я вам их теперь посылаю. Есть ли у вас аппетит, душечка? - вот что главное. Впрочем, слава богу, что всё прошло и кончилось и что несчастия наши тоже совершенно оканчиваются. Воздадим благодарение небу! А что до книжек касается, то достать покамест нигде не могу. Есть тут, говорят, хорошая книжка одна и весьма высоким слогом написанная; говорят, что хороша, я сам не читал, а здесь очень хвалят. Я просил ее для себя; обещались препроводить. Только будете ли вы-то читать? Вы у меня на этот счет привередница; трудно угодить на ваш вкус, уж я вас знаю, голубчик вы мой; вам, верно, всё стихотворство надобно, воздыханий, амуров, - ну, и стихов достану, всего достану; там есть тетрадка одна переписанная.

Я-то живу хорошо. Вы, маточка, обо мне не беспокойтесь, пожалуйста, А что Федора вам насказала на меня, так всё это вздор; вы ей скажите, что она налгала, непременно скажите ей, сплетнице!.. Я нового вицмундира совсем не продавал. Да и зачем, сами рассудите, зачем продавать? Вот, говорят, мне сорок рублей серебром награждения выходит, так зачем же продавать? Вы, маточка, не беспокойтесь; она мнительна, Федора-то, она мнительна. Заживем мы, голубчик мой! Только вы-то, ангельчик, выздоравливайте, ради бога, выздоравливайте, на огорчите старика. Кто это говорит вам, что я похудел? Клевета, опять клевета! Здоровехонек и растолстел так, что самому опять становится совестно, сыт и доволен по горло; вот только бы вы-то выздоравливали! Ну, прощайте, мой ангельчик; целую все ваши пальчики и пребываю вашим вечным, неизменным другом Макаром Девушкиным.

P. S. Ах, душенька моя, что это вы опять в самом деле стали писать?.. о чем вы блажите-то! да как же мне ходить к вам так часто, маточка, как? я вас спрашиваю. Разве темнотою ночною пользуясь; да вот теперь и ночей-то почти не бывает: время такое. Я и то, маточка моя, ангельчик, вас почти совсем не покидал во всё время болезни вашей, во время беспамятства-то вашего; но и тут я и сам уж не знаю, как я все эти дела обделывал; да и то потом перестал ходить; ибо любопытствовать и расспрашивать начали. Здесь уж и без того сплетня заплелась какая-то. Я на Терезу надеюсь; она не болтлива; но всё же, сами рассудите вы, маточка, каково это будет, когда они всё узнаю про нас? Что-то они подумаю и что они скажут тогда? Так вот вы скрепите сердечко, маточка, да переждите до выздоровления; а мы потом уж так, вне дома, где-нибудь рандеву дадим.


Любезнейший Макар Алексеевич!

Мне так хочется сделать вам что-нибудь угодное и приятное за все ваши хлопоты и старания обо мне, за всю вашу любовь ко мне, что я решилась наконец на скуку порыться в моем комоде и отыскать мою тетрадь, которую теперь и посылаю вам. Я начала ее еще в счастливое время жизни моей. Вы часто с любопытством расспрашивали о моем прежнем житье-бытье, о матушке, о Покровском, о моем пребывании у Анны Федоровны и, наконец, о недавних несчастиях моих и так нетерпеливо желали прочесть эту тетрадь, где мне вздумалось, бог знает для чего, отметить кое-какие мгновения из моей жизни, что я не сомневаюсь принести вам большое удовольствие моею посылкою. Мне же как-то грустно было перечитывать это. Мне кажется, что я уже вдвое постарела с тех пор, как написала в этих записках последнюю строчку. Всё это писано в разные сроки. Прощайте, Макар Алексеевич! Мне ужасно скучно теперь, и меня часто мучит бессонница. Прескучное выздоровление!

Мне было только четырнадцать лет, когда умер батюшка. Детство мое было самым счастливым временем моей жизни. Началось оно не здесь, но далеко отсюда, в провинции, в глуши. Батюшка был управителем огромного имения князя П-го, в Т-й губернии. Мы жили в одной из деревень князя, и жили тихо, неслышно, счастливо... Я была такая резвая маленькая; только и делаю, бывало, что бегаю по полям, по рощам, по саду, а обо мне никто и не заботился. Батюшка беспрерывно был занят делами, матушка занималась хозяйством; меня ничему не учили, а я тому и рада была. Бывало, с самого раннего утра убегу или на пруд, или в рощу, или на сенокос, или к жнецам - и нужды нет, что солнце печет, что забежишь сама не знаешь куда от селенья, исцарапаешься об кусты, разорвешь свое платье, - дома после бранят, а мне и ничего.

И мне кажется, я бы так была счастлива, если б пришлось хоть всю жизнь мою не выезжать из деревни и жить на одном месте. А между тем я еще дитею принуждена была оставить родные места. Мне было еще только двенадцать лет, когда мы в Петербург переехали. Ах, как я грустно помню наши печальные сборы! Как я плакала, когда прощалась со всем, что так было мило мне. Я помню, что я бросилась на шею батюшке и со слезами умоляла остаться хоть немножко в деревне. Батюшка закричал на меня, матушка плакала; говорила, что надобно, что дела этого требовали. Старый князь П-й умер. Наследники отказали батюшке от должности. У батюшки были кой-какие деньги в оборотах в руках частных лиц в Петербурге. Надеясь поправить свои обстоятельства, он почел необходимым свое личное здесь присутствие. Всё это я узнала после от матушки. Мы здесь поселились на Петербургской стороне и прожили на одном месте до самой кончины батюшки.

Как тяжело было мне привыкать к новой жизни! Мы въехали в Петербург осенью. Когда мы оставляли деревню, день был такой светлый, теплый, яркий; сельские работы кончались; на гумнах уже громоздились огромные скирды хлеба и толпились крикливые стаи птиц; всё было так ясно и весело, а здесь, при въезде нашем в город, дождь, гнилая осенняя изморозь, непогода, слякоть и толпа новых, незнакомых лиц, негостеприимных, недовольных, сердитых! Кое-как мы устроились. Помню, все так суетились у нас, всё хлопотали, обзаводились новым хозяйством. Батюшки всё не было дома, у матушки не было покойной минуты - меня позабыли совсем. Грустно мне было вставать поутру, после первой ночи на нашем новоселье. Окна наши выходили на какой-то желтый забор. На улице постоянно была грязь. Прохожие были редки, и все они так плотно кутались, всем так было холодно.

А дома у нас по целым дням была страшная тоска и скука. Родных и близких знакомых у нас почти не было. С Анной Федоровной батюшка был в ссоре. (Он был ей что-то должен.) Ходили к нам довольно часто люди по делам. Обыкновенно спорили, шумели, кричали. После каждого посещения батюшка делался таким недовольным, сердитым; по целым часам ходит, бывало, из угла в угол, нахмурясь, и ни с кем слова не вымолвит. Матушка не смела тогда и заговорить с ним и молчала. Я садилась куда-нибудь в уголок за книжку - смирно, тихо, пошевелиться, бывало, не смею.

Три месяца спустя по приезде нашем в Петербург меня отдали в пансион. Вот грустно-то было мне сначала в чужих людях! Всё так сухо, неприветливо было, - гувернантки такие крикуньи, девицы такие насмешницы, а я такая дикарка. Строго, взыскательно! Часы на всё положенные, общий стол, скучные учителя - всё это меня сначала истерзало, измучило. Я там и спать не могла. Плачу, бывало, целую ночь, длинную, скучную, холодную ночь. Бывало, но вечерам все повторяют или учат уроки; я сижу себе за разговорами или вокабулами, шевельнуться не смею, а сама всё думаю про домашний наш угол, про батюшку, про матушку, про мою старушку няню, про нянины сказки... ах, как сгрустнется! Об самой пустой вещице в доме, и о той с удовольствием вспоминаешь. Думаешь-думаешь: вот как бы хорошо теперь было дома! Сидела бы я в маленькой комнатке нашей, у самовара, вместе с нашими; было бы так тепло, хорошо, знакомо. Как бы, думаешь, обняла теперь матушку, крепко-крепко, горячо-горячо! Думаешь-думаешь, да и заплачешь тихонько с тоски, давя в груди слезы, и нейдут на ум вокабулы. Как к завтра урока не выучишь; всю ночь снятся учитель, мадам, девицы; всю ночь во сне уроки твердишь, а на другой день ничего не знаешь. Поставят на колени, дадут одно кушанье. Я была такая невеселая, скучная. Сначала все девицы надо мной смеялись, дразнили меня, сбивали, когда я говорила уроки, щипали, когда мы в рядах шли к обеду или к чаю, жаловались на меня ни за что ни про что гувернантке. Зато какой рай, когда няня придет, бывало, за мной в субботу вечером. Так и обниму, бывало, мою старушку в исступлении радости. Она меня оденет, укутает, дорогою не поспевает за мной, а я ей всё болтаю, болтаю, рассказываю. Домой приду веселая, радостная, крепко обниму наших, как будто после десятилетней разлуки. Начнутся толки, разговоры, рассказы; со всеми здороваешься, смеешься, хохочешь, бегаешь, прыгаешь. С батюшкой начнутся разговоры серьезные, о науках, о наших учителях, о французском языке, о грамматике Ломонда - и все мы так веселы, так довольны. Мне и теперь весело вспоминать об этих минутах. Я всеми силами старалась учиться и угождать батюшке. Я видела, что он последнее на меня отдавал, а сам бился бог знает как. С каждым днем он становился всё мрачнее, недовольнее, сердитее; характер его совсем испортился: дела не удавались, долгов было пропасть. Матушка, бывало, и плакать боялась, слова сказать боялась, чтобы не рассердить батюшку; сделалась больная такая; всё худела, худела и стала дурно кашлять. Я, бывало, приду из пансиона - всё такие грустные лица; матушка потихоньку плачет, батюшка сердится. Начнутся упреки, укоры. Батюшка начнет говорить, что я ему не доставляю никаких радостей, никаких утешений; что они из-за меня последнего лишаются, а я до сих пор не говорю по-французски; одним словом, все неудачи, все несчастия, всё, всё вымещалось на мне и на матушке. А как можно было мучить бедную матушку? Глядя на нее, сердце разрывалось, бывало: щеки ее ввалились, глаза впали, в лице был такой чахоточный цвет. Мне доставалось больше всех. Начиналось всегда из пустяков, а потом уж бог знает до чего доходило; часто я даже не понимала, о чем идет дело. Чего не причиталось!.. И французский язык, и что я большая дура, и что содержательница нашего пансиона нерадивая, глупая женщина; что она об нашей нравственности не заботится; что батюшка службы себе до сих пор не может найти и что грамматика Ломонда скверная грамматика, а Запольского гораздо лучше; что на меня денег много бросили по-пустому; что я, видно, бесчувственная, каменная, - одним словом, я, бедная, из всех сил билась, твердя разговоры и вокабулы, а во всем была виновата, за всё отвечала! И это совсем не оттого, чтобы батюшка не любил меня: во мне и матушке он души не слышал. Но уж это так, характер был такой.

Заботы, огорчения, неудачи измучили бедного батюшку до крайности: он стал недоверчив, желчен; часто был близок к отчаянию, начал пренебрегать своим здоровьем, простудился и вдруг заболел, страдал недолго и скончался так внезапно, так скоропостижно, что мы все несколько дней были вне себя от удара. Матушка была в каком-то оцепенении; я даже боялась за ее рассудок. Только что скончался батюшка, кредиторы явились к нам как из земли, нахлынули гурьбою. Всё, что у нас ни было, мы отдали. Наш домик на Петербургской стороне, который батюшка купил полгода спустя после переселения нашего в Петербург, был также продан. Не знаю, как уладили остальное, но сами мы остались без крова, без пристанища, без пропитания. Матушка страдала изнурительною болезнию, прокормить мы себя не могли, жить было нечем, впереди была гибель. Мне тогда только минуло четырнадцать лет. Вот тут-то нас и посетила Анна Федоровна. Она всё говорит, что она какая-то помещица и нам доводится какою-то роднею. Матушка тоже говорила, что она нам родня, только очень дальняя. При жизни батюшки она к нам никогда не ходила. Явилась она со слезами на глазах, говорила, что принимает в нас большое участие; соболезновала о нашей потере, о нашем бедственном положении, прибавила, что батюшка был сам виноват: что он не по силам жил, далеко забирался и что уж слишком на свои силы надеялся. Обнаружила желание сойтись с нами короче, предложила забыть обоюдные неприятности; а когда матушка объявила, что никогда не чувствовала к ней неприязни, то она прослезилась, повела матушку в церковь и заказала панихиду по голубчике (так она выразилась о батюшке). После этого она торжественно помирилась с матушкой.

После долгих вступлений и предуведомлений Анна Федоровна, изобразив в ярких красках наше бедственное положение, сиротство, безнадежность, беспомощность,

пригласила нас, как она сама выразилась, у ней приютиться. Матушка благодарила, но долго не решалась; но так как делать было нечего и иначе распорядиться никак нельзя, то и объявила наконец Анне Федоровне, что ее предложение мы принимаем с благодарностию. Как теперь помню утро, в которое мы перебирались с Петербургской стороны на Васильевский остров. Утро было осеннее, ясное, сухое, морозное. Матушка плакала; мне было ужасно грустно; грудь у меня разрывалась, душу томило от какой-то неизъяснимой, страшной тоски... Тяжкое было время.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сначала, покамест еще мы, то есть я и матушка, не обжились на нашем новоселье, нам обеим было как-то жутко, дико у Анны Федоровны. Анна Федоровна жила в собственном доме, в Шестой линии. В доме всего было пять чистых комнат. В трех из них жила Анна Федоровна и двоюродная сестра моя, Саша, которая у ней воспитывалась, - ребенок, сиротка, без отца и матери. Потом в одной комнате жили мы, и, наконец, в последней комнате, рядом с нами, помещался один бедный студент Покровский, жилец у Анны Федоровны. Анна Федоровна жила очень хорошо, богаче, чем бы можно было предполагать; но состояние ее было загадочно, так же как и ее занятия. Она всегда суетилась, всегда была озабочена, выезжала и выходила по нескольку раз в день; но что она делала, о чем заботилась и для чего заботилась, этого я никак не могла угадать. Знакомство у ней было большое и разнообразное. К ней всё, бывало, гости ездили, и всё бог знает какие люди, всегда по каким-то делам и на минутку. Матушка всегда уводила меня в нашу комнату, бывало, только что зазвенит колокольчик. Анна Федоровна ужасно сердилась за это на матушку и беспрерывно твердила, что уж мы слишком горды, что не по силам горды, что было бы еще чем гордиться, и по целым часам не умолкала. Я не понимала тогда этих упреков в гордости; точно так же я только теперь узнала или по крайней мере предугадываю, почему матушка не решалась жить у Анны Федоровны. Злая женщина была Анна Федоровна; она беспрерывно нас мучила.

До сих пор для меня тайна, зачем именно она приглашала пас к себе? Сначала она была с нами довольно ласкова, - а потом уж и выказала свой настоящий характер вполне, как увидала, что мы совершенно беспомощны и что нам идти некуда. Впоследствии со мной она сделалась весьма ласкова, даже как-то грубо ласкова, до лести, но сначала и я терпела заодно с матушкой. Поминутно попрекала она нас; только и делала, что твердила о своих благодеяниях. Посторонним людям рекомендовала нас как своих бедных родственниц, вдовицу и сироту беспомощных, которых она из милости, ради любви христианской, у себя приютила. За столом каждый кусок, который мы брали, следила глазами, а если мы не ели, так опять начиналась история: дескать, мы гнушаемся; не взыщите, чем богата, тем и рада; было ли бы еще у нас самих лучше. Батюшку поминутно бранила: говорила, что лучше других хотел быть, да худо и вышло; дескать, жену с дочерью пустил по миру, и что не нашлось бы родственницы благодетельной, христианской души, сострадательной, так еще бог знает пришлось бы, может быть, среди улицы с голоду сгнить. Чего-чего она не говорила! Не так горько, как отвратительно было ее слушать. Матушка поминутно плакала; здоровье ее становилось день от дня хуже, она видимо чахла, а между тем мы с нею работали с утра до ночи, доставали заказную работу, шили, что очень не нравилось Анне Федоровне; она поминутно говорила, что у нее не модный магазин в доме. Но нужно было одеваться, нужно было на непредвидимые расходы откладывать, нужно было непременно свои деньги иметь. Мы на всякий случай копили, надеялись, что можно будет со временем переехать куда-нибудь. Но матушка последнее здоровье свое потеряла на работе: она слабела с каждым днем. Болезнь, как червь, видимо подтачивала жизнь ее и близила к гробу. Я всё видела, всё чувствовала, всё выстрадала; всё это было на глазах моих!

Дни проходили за днями, и каждый день был похож на предыдущий. Мы жили тихо, как будто и не в городе. Анна Федоровна мало-помалу утихала, по мере того как сама стала вполне сознавать свое владычество. Ей, впрочем, никогда и никто не думал прекословить. В нашей комнате мы были отделены от ее половины коридором, а рядом с нами, как я уже упоминала, жил Покровский. Он учил Сашу французскому и немецкому языкам, истории, географии - всем наукам, как говорила Анна Федоровна, и за то получал от нее квартиру и стол; Саша была препонятливая девочка, хотя резвая и шалунья; ей было тогда лет тринадцать. Анна Федоровна заметила матушке, что недурно бы было, если бы и я стала учиться, затем что в пансионе меня недоучили. Матушка с радостию согласилась, и я целый год училась у Покровского вместе с Сашей.

Покровский был бедный, очень бедный молодой человек; здоровье его не позволяло ему ходить постоянно учиться, и его так, по привычке только, звали у нас студентом. Жил он скромно, смирно, тихо, так что и не слышно бывало его из нашей комнаты. С виду он был такой странный; так неловко ходил, так неловко раскланивался, так чудно говорил, что я сначала на него без смеху и смотреть не могла. Саша беспрерывно над ним проказничала, особенно когда он нам уроки давал. А он вдобавок был раздражительного характера, беспрестанно сердился, за каждую малость из себя выходил, кричал на нас, жаловался на нас и часто, не докончив урока, рассерженный уходил в свою комнату. У себя же он по целым дням сидел за книгами. У него было много книг, и всё такие дорогие, редкие книги. Он кое-где еще учил, получал кое-какую плату, так что чуть, бывало, у него заведутся деньги, так он тотчас идет себе книг покупать.

Со временем я узнала его лучше, короче. Он был добрейший, достойнейший человек, наилучший из всех, которых мне встречать удавалось. Матушка его весьма уважала. Потом он и для меня был лучшим из друзей, - разумеется, после матушки.

Сначала я, такая большая девушка, шалила заодно с Сашей, и мы, бывало, по целым часам ломаем головы, как бы раздразнить и вывесть его из терпения. Он ужасно смешно сердился, а нам это было чрезвычайно забавно. (Мне даже и вспоминать это стыдно.) Раз мы раздразнили его чем-то чуть не до слез, и я слышала ясно, как он прошептал: "Злые дети". Я вдруг смутилась; мне стало и стыдно, и горько, и жалко его. Я помню, что я покраснела до ушей и чуть не со слезами на глазах стала просить его успокоиться и не обижаться нашими глупыми шалостями, но он закрыл книгу, не докончил нам урока и ушел в свою комнату. Я целый день надрывалась от раскаяния. Мысль о том, что мы, дети, своими жестокостями довели его до слез, была для меня нестерпима. Мы, стало быть, ждали его слез. Нам, стало быть, их хотелось; стало быть, мы успели его из последнего терпения вывесть; стало быть, мы насильно заставили его, несчастного, бедного, о своем лютом жребии вспомнить! Я всю ночь не спала от досады, от грусти, от раскаянья. Говорят, что раскаянье облегчает душу, - напротив. Не знаю, как примешалось к моему горю и самолюбие. Мне не хотелось, чтобы он считал меня за ребенка. Мне тогда было уже пятнадцать лет.

С этого дня я начала мучить воображение мое, создавая тысячи планов, каким бы образом вдруг заставить Покровского изменить свое мнение обо мне. Но я была подчас робка и застенчива; в настоящем положении моем я ни на что не могла решиться и ограничивалась одними мечтаниями (и бог знает какими мечтаниями!). Я перестала только проказничать вместе с Сашей; он перестал на нас сердиться; но для самолюбия моего этого было мало.

Теперь скажу несколько слов об одном самом странном, самом любопытном и самом жалком человеке из всех, которых когда-либо мне случалось встречать. Потому говорю о нем теперь, именно в этом месте моих записок, что до самой этой эпохи я почти не обращала на него никакого внимания, - так всё, касавшееся Покровского, стало для меня вдруг занимательно!

У нас в доме являлся иногда старичок, запачканный, дурно одетый, маленький, седенький, мешковатый, неловкий, одним словом, странный донельзя. С первого взгляда на него можно было подумать, что он как будто чего-то стыдится, как будто ему себя самого совестно. Оттого он всё как-то ежился, как-то кривлялся; такие ухватки, ужимки были у него, что можно было, почти не ошибаясь, заключить, что он не в своем уме. Придет, бывало, к нам, да стоит в сенях у стеклянных дверей и в дом войти не смеет. Кто из нас мимо пройдет - я или Саша, или из слуг, кого он знал подобрее к нему, - то он сейчас машет, манит к себе, делает разные знаки, и разве только когда кивнешь ему головою и позовешь его - условный знак, что в доме нет никого постороннего и что ему можно войти, когда ему угодно, - только тогда старик тихонько отворял дверь, Радостно улыбался, потирал руки от удовольствия и на цыпочках прямо отправлялся в комнату Покровского. Это был его отец.

Потом я узнала подробно всю историю этого бедного старика. Он когда-то где-то служил, был без малейших способностей и занимал самое последнее, самое незначительное место на службе. Когда умерла первая его жена (мать студента Покровского), то он вздумал жениться во второй раз и женился на мещанке. При новой жене в доме всё пошло вверх дном; никому житья от нее не стало; она всех к рукам прибрала. Студент Покровский был тогда еще ребенком, лет десяти. Мачеха его возненавидела. Но маленькому Покровскому благоприятствовала судьба. Помещик Быков, знавший чиновника Покровского и бывший некогда его благодетелем, принял ребенка под свое покровительство и поместил его в какую-то школу. Интересовался же он им потому, что знал его покойную мать, которая еще в девушках была облагодетельствована Анной Федоровной и выдана ею замуж за чиновника Покровского. Господин Быков, друг и короткий знакомый Анны Федоровны, движимый великодушием, дал за невестой пять тысяч рублей приданого. Куда эти деньги пошли - неизвестно. Так мне рассказывала всё это Анна Федоровна; сам же студент Покровский никогда не любил говорить о своих семейных обстоятельствах. Говорят, что его мать была очень хороша собою, и мне странно кажется, почему она так неудачно вышла замуж, за такого незначительного человека... Она умерла еще в молодых летах, года четыре спустя после замужества.

Из школы молодой Покровский поступил в какую-то гимназию и потом в университет. Господин Быков, весьма часто приезжавший в Петербург, и тут не оставил его своим покровительством. За расстроенным здоровьем своим Покровский не мог продолжать занятий своих в университете. Господин Быков познакомил его с Анной Федоровной, сам рекомендовал его, и таким образом молодой Покровский был принят на хлебы, с уговором учить Сашу всему, чему ни потребуется.

Старик же Покровский, с горя от жестокостей жены своей, предался самому дурному пороку и почти всегда бывал в нетрезвом виде. Жена его бивала, сослала жить в кухню и до того довела, что он наконец привык к побоям и дурному обхождению и не жаловался. Он был еще не очень старый человек, но от дурных наклонностей почти из ума выжил. Единственным же признаком человеческих благородных чувств была в нем неограниченная любовь к сыну, Говорили, что молодой Покровский похож как две капли воды на покойную мать свою. Не воспоминания ли о прежней доброй жене породили в сердце погибшего старика такую беспредельную любовь к нему? Старик и говорить больше ни о чем не мог, как о сыне, и постоянно два раза в неделю навещал его. Чаще же приходить он не смел, потому что молодой Покровский терпеть не мог отцовских посещений. Из всех его недостатков, бесспорно, первым и важнейшим было неуважение к отцу. Впрочем, и старик был подчас пренесноснейшим существом на свете. Во-первых, он был ужасно любопытен, во-вторых, разговорами и расспросами, самыми пустыми и бестолковыми, он поминутно мешал сыну заниматься и, наконец, являлся иногда в нетрезвом виде. Сын понемногу отучал старика от пороков, от любопытства и от поминутного болтания и наконец довел до того, что тот слушал его во всем, как оракула, и рта не смел разинуть без его позволения.

Бедный старик не мог надивиться и нарадоваться на своего Петеньку (так он называл сына). Когда он приходил к нему в гости, то почти всегда имел какой-то озабоченный, робкий вид, вероятно, от неизвестности, как-то его примет сын, обыкновенно долго не решался войти, и если я тут случалась, так он меня минут двадцать, бывало, расспрашивал - что, каков Петенька? здоров ли он? в каком именно расположении духа и не занимается ли чем-нибудь важным? Что он именно делает? Пишет ли или размышлениями какими занимается? Когда я его достаточно ободряла и успокоивала, то старик наконец решался войти и тихо-тихо, осторожно-осторожно отворял двери, просовывал сначала одну голову, и если видел, что сын не сердится и кивнул ему головой, то тихонько проходил в комнату, снимал свою шинельку, шляпу, которая вечно у него была измятая, дырявая, с оторванными полями - всё вешал на крюк, всё делал тихо, неслышно; потом садился где-нибудь осторожно на стул и с сына глаз не спускал, все движения его ловил, желая угадать расположение духа своего Петеньки. Если сын чуть-чуть был не в духе и старик примечал это, то тотчас приподымался с места и объяснял, "что, дескать, я так, Петенька, я на минутку. Я вот далеко ходил, проходил мимо и отдохнуть зашел". И потом безмолвно, покорно брал свою шинельку, шляпенку, опять потихоньку отворял дверь и уходил, улыбаясь через силу, чтобы удержать в душе накипевшее горе и не выказать его сыну.

Но когда сын примет, бывало, отца хорошо, то старик себя не слышит от радости. Удовольствие проглядывало в его о лице, в его жестах, в его движениях. Если сын с ним заговаривал, то старик всегда приподымался немного со стула и отвечал тихо, подобострастно, почти с благоговением и всегда стараясь употреблять отборнейшие, то есть самые сметные выражения. Но дар слова ему не давался: всегда смешается и сробеет, так что не знает, куда руки девать, куда себя девать, и после еще долго про себя ответ шепчет, как бы желая поправиться. Если же удавалось отвечать хорошо, то старик охорашивался, оправлял на себе жилетку, галстух, фрак и принимал вид собственного достоинства. А бывало, до того ободрялся, до того простирал свою смелость, что тихонько вставал со стула, подходил к полке с книгами, брал какую-нибудь книжку и даже тут же прочитывал что-нибудь, какая бы ни была книга. Всё это он делал с видом притворного равнодушия и хладнокровия, как будто бы он и всегда мог так хозяйничать с сыновними книгами, как будто ему и не в диковину ласка сына. Но мне раз случилось видеть, как бедняк испугался, когда Покровский попросил его не трогать книг. Он смешался, заторопился, поставил книгу вверх ногами. потом хотел поправиться, перевернул и поставил обрезом наружу, улыбался, краснел и не знал, чем загладить свое преступление. Покровский своими советами отучал понемногу старика от дурных наклонностей, и как только видел его раза три сряду в трезвом виде, то при первом посещении давал ему на прощанье по четвертачку, по полтинничку или больше. Иногда покупал ему сапоги, галстух или жилетку. Зато старик в своей обнове был горд, как петух. Иногда он заходил к нам. Приносил мне и Саше пряничных петушков, яблоков и всё, бывало, толкует с нами о Петеньке. Просил нас учиться внимательно, слушаться, говорил, что Петенька добрый сын, примерный сын и вдобавок ученый сын. Тут он так, бывало, смешно нам подмигивал левым глазком, так забавно кривлялся, что мы не могли удержаться от смеха и хохотали над ним от души, Маменька его очень любила. Но старик ненавидел Анну Федоровну, хотя был пред нею тише воды, ниже травы.

Скоро я перестала учиться у Покровского. Меня он по-прежнему считал ребенком, резвой девочкой, на одном ряду с Сашей. Мне было это очень больно, потому что я всеми силами старалась загладить мое прежнее поведение. Но меня не замечали. Это раздражало меня более и более. Я никогда почти не говорила с Покровским вне классов, да и не могла говорить. Я краснела, мешалась и потом где-нибудь в уголку плакала от досады.

Я не знаю, чем бы это всё кончилось, если б сближению нашему не помогло одно странное обстоятельство. Однажды вечером, когда матушка сидела у Анны Федоровны, я тихонько вошла в комнату Покровского. Я знала, что его не было дома, и, право, не знаю, отчего мне вздумалось войти к нему. До сих пор я никогда и не заглядывала к нему, хотя мы прожили рядом уже с лишком год. В этот раз сердце у меня билось так сильно, так сильно, что, казалось, из груди хотело выпрыгнуть. Я осмотрелась кругом с каким-то особенным любопытством. Комната Покровского была весьма бедно убрана; порядка было мало. На стенах прибито было пять длинных полок с книгами. На столе и на стульях лежали бумаги. Книги да бумаги! Меня посетила странная мысль, и вместе с тем какое-то неприятное чувство досады овладело мною. Мне казалось, что моей дружбы, моего любящего сердца было мало ему. Он был учен, а я пыла глупа и ничего не знала, ничего не читала, ни одной книги... Тут я завистливо поглядела на длинные полки, которые ломились под книгами. Мною овладела досада, тоска, какое-то бешенство. Мне захотелось, и я тут же решилась прочесть его книги, все до одной, и как можно скорее. Не знаю, может быть, я думала, что, научившись всему, что он знал, буду достойнее его дружбы. Я бросилась к первой полке; не думая, не останавливаясь, схватила в руки первый попавшийся запыленный, старый том и, краснея, бледнея, дрожа от волнения и страха, утащила к себе краденую книгу, решившись прочесть ее ночью, у ночника, когда заснет матушка.

Но как же мне стало досадно, когда я, придя в нашу комнату, торопливо развернула книгу и увидала какое-то старое, полусгнившее, всё изъеденное червями латинское сочинение. Я воротилась, не теряя времени. Только что я хотела поставить книгу на полку, послышался шум в коридоре и чьи-то близкие шаги. Я заспешила, заторопилась, но несносная книга была так плотно поставлена в ряд, что, когда я вынула одну, все остальные раздались сами собою и силотнились так, что теперь для прежнего их товарища не оставалось более места. Втиснуть книгу у меня недоставало сил. Однако ж я толкнула книги как только могла сильнее. Ржавый гвоздь, на котором крепилась полка и который, кажется, нарочно ждал этой минуты, чтоб сломаться, - сломался. Полка полетела одним концом вниз. Книги с шумом посыпались на пол. Дверь отворилась, и Покровский вошел в комнату.

Нужно заметить, что он терпеть не мог, когда кто-нибудь хозяйничал в его владениях. Беда тому, кто дотрогивался до книг его! Судите же о моем ужасе, когда книги, маленькие, большие, всевозможных форматов, всевозможной величины и толщины, ринулись с полки, полетели, запрыгали под столом, под стульями, по всей комнате. Я было хотела бежать, но было поздно. "Кончено, думаю, кончено! Я пропала, погибла! Я балую, резвлюсь, как десятилетний ребенок; я глупая девчонка! Я большая дура!!" Покровский рассердился ужасно. "Ну вот, этого недоставало еще! - закричал он. - Ну, не стыдно ли вам так шалить!.. Уйметесь ли вы когда-нибудь?" И сам бросился подбирать книги. Я было нагнулась помогать ему. "Не нужно, не нужно, - закричал он. - Лучше бы вы сделали, если б не ходили туда, куда вас не просят". Но, впрочем, немного смягченный моим покорным движением, он продолжал уже тише, в недавнем наставническом тоне, пользуясь недавним правом учителя: "Ну, когда вы остепенитесь, когда вы одумаетесь? Ведь вы на себя посмотрите, ведь уж вы не ребенок, не маленькая девочка, ведь вам уже пятнадцать лет!" И тут, вероятно, желая поверить, справедливо ли то, что я уж не маленькая, он взглянул на меня и покраснел до ушей. Я не понимала; я стояла перед ним и смотрела на него во все глаза в изумлении. Он привстал, подошел с смущенным видом ко мне, смешался ужасно, что-то заговорил, кажется, в чем-то извинялся, может быть, в том, что только теперь заметил, что я такая большая девушка. Наконец я поняла. Я не помню, что со мной тогда сталось; я смешалась, потерялась, покраснела еще больше Покровского, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты.

Я не знала, что мне оставалось делать, куда было деваться от стыда. Одно то, что он застал меня в своей комнате! Целых три дня я на него взглянуть не могла. Я краснела до слез. Мысли самые странные, мысли смешные вертелись в голове моей. Одна из них, самая сумасбродная, была та, что я хотела идти к нему, объясниться с ним, признаться ему во всем, откровенно рассказать ему всё и уверить его, что я поступила не как глупая девочка, но с добрым намерением. Я было и совсем решилась идти, но, слава богу, смелости недостало. Воображаю, что бы я наделала! Мне и теперь обо всем этом вспоминать совестно.

Несколько дней спустя матушка вдруг сделалась опасно больна. Она уже два дня не вставала с постели и на третью ночь была в жару и в бреду. Я уже не спала одну ночь, ухаживая за матушкой, сидела у ее кровати, подносила ей питье и давала в определенные часы лекарства.

На вторую ночь я измучилась совершенно. По временам меня клонил сон, в глазах зеленело, голова шла кругом, и я каждую минуту готова была упасть от утомления, по слабые стоны матери пробуждали меня, я вздрагивала, просыпалась на мгновение, а потом дремота опять одолевала меня. Я мучилась. Я не знаю - я не могу припомнить себе, - но какой-то страшный сон, какое-то ужасное видение посетило мою расстроенную голову в томительную минуту борьбы сна с бдением. Я проснулась в ужасе. В комнате было темно, ночник погасал, полосы света то вдруг обливали всю комнату, то чуть-чуть мелькали по стене, то исчезали совсем. Мне стало отчего-то страшно, какой-то ужас напал на меня; воображение мое взволновано было ужасным сном; тоска сдавила мое сердце... Я вскочила со стула и невольно вскрикнула от какого-то мучительного, страшно тягостного чувства. В это время отворилась дверь, и Покровский вошел к нам в комнату.

Я помню только то, что я очнулась на его руках. Он бережно посадил меня в кресла, подал мне стакан воды и засыпал вопросами. Не помню, что я ему отвечала. "Вы больны, вы сами очень больны, - сказал он, взяв меня за руку, - у вас жар, вы себя губите, вы своего здоровья не щадите; успокойтесь, лягте, засните. Я вас разбужу через два часа, успокойтесь немного... Ложитесь же, ложитесь!" - продолжал он, не давая мне выговорить ни одного слова в возражение. Усталость отняла у меня последние силы; глаза мои закрывались от слабости. Я прилегла в кресла, решившись заснуть только на полчаса, и проспала до утра. Покровский разбудил меня только тогда, когда пришло время давать матушке лекарство.

На другой день, когда я, отдохнув немного днем, приготовилась опять сидеть в креслах у постели матушки, твердо решившись в этот раз не засыпать, Покровский часов в одиннадцать постучался в нашу комнату. Я отворила. "Вам скучно сидеть одной, - сказал он мне, - вот вам книга; возьмите; всё не так скучно будет". Я взяла; я не помню, какая эта была книга; вряд ли я тогда в нее заглянула, хоть всю ночь не спала. Странное внутреннее волнение не давало мне спать; я не могла оставаться на одном месте; несколько раз вставала с кресел и начинала ходить "о комнате. Какое-то внутреннее довольство разливалось "о всему существу моему. Я так была рада вниманию Покровского. Я гордилась беспокойством и заботами его обо мне. Я продумала и промечтала всю ночь. Покровский не заходил более; и я знала, что он не придет, и загадывала о будущем вечере.

В следующий вечер, когда в доме уж все улеглись, Покровский отворил свою дверь и начал со мной разговаривать, стоя у порога своей комнаты. Я не помню теперь ни одного слова из того, что мы сказали тогда друг другу; помню только, что я робела, мешалась, досадовала на себя и с нетерпением ожидала окончания разговора, хотя сама всеми силами желала его, целый день мечтала о нем и сочиняла мои вопросы и ответы... С этого вечера началась первая завязка нашей дружбы. Во всё продолжение болезни матушки мы каждую ночь по нескольку часов проводили вместе. Я мало-помалу победила свою застенчивость, хотя, после каждого разговора нашего, всё еще было за что на себя подосадовать. Впрочем, я с тайною радостию и с гордым удовольствием видела, что он из-за меня забывал свои несносные книги. Случайно, в шутку, разговор зашел раз о падении их с полки. Минута была странная, я как-то слишком была откровенна и чистосердечна; горячность, странная восторженность увлекли меня, и я призналась ему во всем... в том, что мне хотелось учиться, что-нибудь знать, что мне досадно было, что меня считают девочкой, ребенком... Повторяю, что я была в престранном расположении духа; сердце мое было мягко, в глазах стояли слезы, - я не утаила ничего и рассказала всё, всё - про мою дружбу к нему, про желание любить его, жить с ним заодно сердцем, утешить его, успокоить его. Он посмотрел на меня как-то странно, с замешательством, с изумлением и не сказал мне ни слова. Мне стало вдруг ужасно больно, грустно. Мне показалось, что он меня не понимает, что он, может быть, надо мною смеется. Я заплакала вдруг, как дитя, зарыдала, сама себя удержать не могла; точно я была в каком-то припадке. Он схватил мои руки, целовал их, прижимал к груди своей, уговаривал, утешал меня; он был сильно тронут; не помню, что он мне говорил, но только я и плакала, и смеялась, и опять плакала, краснела, не могла слова вымолвить от радости. Впрочем, несмотря на волнение мое, я заметила, что в Покровском все-таки оставалось какое-то смущение и принуждение. Кажется, он не мог надивиться моему увлечению, моему восторгу, такой внезапной, горячей, пламенной дружбе. Может быть, ему было только любопытно сначала; впоследствии нерешительность его исчезла, и он, с таким же простым, прямым чувством, как и я, принимал мою привязанность к нему, мои приветливые слова, мое внимание и отвечал на всё это тем же вниманием, так же дружелюбно и приветливо, как искренний друг мой, как родной брат мой. Моему сердцу было так тепло, так хорошо!.. Я не скрывалась, не таилась ни в чем; он всё это видел и с каждым днем всё более и более привязывался ко мне.

И право, не помню, о чем мы не переговорили с ним в эти мучительные и вместе сладкие часы наших свиданий, ночью, при дрожащем свете лампадки и почти у самой постели моей бедной больной матушки?.. Обо всем, что на ум приходило, что с сердца срывалось, что просилось высказаться, - и мы почти были счастливы... Ох, это было и грустное и радостное время - всё вместе; и мне и грустно и радостно теперь вспоминать о нем. Воспоминания, радостные ли, горькие ли, всегда мучительны; по крайней мере так у меня; но и мучение это сладостно. И когда сердцу становится тяжело, больно, томительно, грустно, тогда воспоминания свежат и живят его, как капли росы в влажный вечер, после жаркого дня, свежат и живят бедный, чахлый цветок, сгоревший от зноя дневного.

Матушка выздоравливала, но я еще продолжала сидеть по ночам у ее постели. Часто Покровский давал мне книги; я читала, сначала чтоб не заснуть, потом внимательнее, потом с жадностию; передо мной внезапно открылось много нового, доселе неведомого, незнакомого мне. Новые мысли, новые впечатления разом, обильным потоком прихлынули к моему сердцу. И чем более волнения, чем более смущения и труда стоил мне прием новых впечатлений, тем милее они были мне, тем сладостнее потрясали всю душу. Разом, вдруг, втолпились они в мое сердце, не давая ему отдохнуть. Какой-то странный хаос стал возмущать всё существо мое. Но это духовное насилие не могло и не в силах было расстроить меня совершенно. Я была слишком мечтательна, и это спасло меня.

Когда кончилась болезнь матушки, наши вечерние свидания и длинные разговоры прекратились; нам удавалось иногда меняться словами, часто пустыми и малозначащими, но мне любо было давать всему свое значение, свою цену особую, подразумеваемую. Жизнь моя была полна, я была счастлива, покойно, тихо счастлива. Так прошло несколько недель...

Как-то раз зашел к нам старик Покровский. Он долго с нами болтал, был не по-обыкновенному весел, бодр, разговорчив; смеялся, острил по-своему и наконец разрешил загадку своего восторга и объявил нам, что ровно через неделю будет день рождения Петеньки и что по сему случаю он непременно придет к сыну; что он наденет новую жилетку и что жена обещалась купить ему новые сапоги. Одним словом, старик был счастлив вполне и болтал обо всем, что ему на ум попадалось.

День его рождения! Этот день рождения не давал мне покоя ни днем, ни ночью. Я непременно решилась напомнить о своей дружбе Покровскому и что-нибудь подарить ему. Но что? Наконец я выдумала подарить ему книг. Я знала, что ему хотелось иметь полное собрание сочинений Пушкина, в последнем издании, и я решила купить Пушкина. У меня своих собственных денег было рублей тридцать, заработанных рукодельем. Эти деньги были отложены у меня на новое платье. Тотчас я послала нашу кухарку, старуху Матрену, узнать, что стоит весь Пушкин. Беда! Цена всех одиннадцати книг, присовокупив сюда издержки на переплет, была по крайней мере рублей шестьдесят. Где взять денег? Я думала-думала и не знала, на что решиться. У матушки просить не хотелось. Конечно, матушка мне непременно бы помогла; но тогда все бы в доме узнали о нашем подарке; да к тому же этот подарок обратился бы в благодарность, в плату за целый год трудов Покровского. Мне хотелось подарить одной, тихонько от всех. А за труды его со мною я хотела быть ему навсегда одолженною без какой бы то ни было уплаты, кроме дружбы моей. Наконец я выдумала, как выйти из затруднения.

Я знала, что у букинистов в Гостином дворе можно купить книгу иногда в полцены дешевле, если только поторговаться, часто малоподержанную и почти совершенно новую. Я положила непременно отправиться в Гостиный двор. Так и случилось; назавтра же встретилась какая-то надобность и у нас и у Анны Федоровны. Матушке понездоровилось, Анна Федоровна очень кстати поленилась, так что пришлось все поручения возложить на меня, и я отправилась вместе с Матреной.

К моему счастию, я нашла весьма скоро Пушкина, и в весьма красивом переплете. Я начала торговаться. Сначала запросили дороже, чем в лавках; но потом, впрочем не без труда, уходя несколько раз, я довела купца до того, что он сбавил цену и ограничил свои требования только десятью рублями серебром. Как мне весело было торговаться!.. Бедная Матрена не понимала, что со мной делается и зачем я вздумала покупать столько книг. Но ужас! Весь мой капитал был в тридцать рублей ассигнациями, а купец никак не соглашался уступить дешевле. Наконец я начала упрашивать, просила-просила его, наконец упросила. Он уступил, но только два с полтиною, и побожился, что и эту уступку он только ради меня делает, что я такая барышня хорошая, а что для другого кого он ни за что бы не уступил. Двух с половиною рублей недоставало! Я готова была заплакать с досады. Но самое неожиданное обстоятельство помогло мне в моем горе.

Недалеко от меня, у другого стола с книгами, я увидала старика Покровского. Вокруг него столпились четверо или пятеро букинистов; они его сбили с последнего толку, затормошили совсем. Всякий из них предлагал ему свой товар, и чего-чего не предлагали они ему, и чего-чего не хотел он купить! Бедный старик стоял посреди их, как будто забитый какой-нибудь, и не знал, за что взяться из того, что ему предлагали. Я подошла к нему и спросила - что он здесь делает? Старик мне очень обрадовался; он любил меня без памяти, может быть, не менее Петеньки. "Да вот книжки покупаю, Варвара Алексеевна, - отвечал он мне, - Петеньке покупаю книжки. Вот его день рождения скоро будет, а он любит книжки, так вот я и покупаю их для него..." Старик и всегда смешно изъяснялся, а теперь вдобавок был в ужаснейшем замешательстве. К чему ни приценится, всё рубль серебром, два рубля, три рубля серебром; уж он к большим книгам и не приценивался, а так только завистливо на них посматривал, перебирал пальцами листочки, вертел в руках и опять их ставил на место. "Нет, нет, это дорого, -говорил он вполголоса, - а вот разве отсюдова что-нибудь", - и тут он начинал перебирать тоненькие тетрадки, песенники, альманахи; это всё было очень дешево. "Да зачем вы это всё покупаете, - спросила я его, - это всё ужасные пустяки". -"Ах, нет, - отвечал он, - нет, вы посмотрите только, какие здесь есть хорошие книжки; очень, очень хорошие есть книжки!" И последние слова он так жалобно протянул нараспев, что мне показалось, что он заплакать готов от досады, зачем книжки хорошие дороги, и что вот сейчас капнет слезинка с его бледных щек на красный нос. Я спросила, много ли у него денег? "Да вот, - тут бедненький вынул все свои деньги, завернутые в засаленную газетную бумажку, - вот полтинничек, двугривенничек, меди копеек двадцать". Я его тотчас потащила к моему букинисту. "Вот целых одиннадцать книг стоит всего-то тридцать два рубля с полтиною; у меня есть тридцать; приложите два с полтиною, и мы купим все эти книги и подарим вместе". Старик обезумел от радости, высыпал все свои деньги, и букинист навьючил на него всю нашу общую библиотеку. Мой старичок наложил книг во все карманы, набрал в обе руки, под мышки и унес всё к себе, дав мне слово принести все книги на другой день тихонько ко мне.

На другой день старик пришел к сыну, с часочек посидел у него по обыкновению, потом зашел к нам и подсел ко мне с прекомическим таинственным видом. Сначала с улыбкой, потирая руки от гордого удовольствия владеть какой-нибудь тайной, он объявил мне, что книжки все пренезаметно перенесены к нам и стоят в уголку, в кухне, под покровительством Матрены. Потом разговор естественно перешел на ожидаемый праздник; потом старик распространился о том, как мы будем дарить, и чем далее углублялся он в свой предмет, чем более о нем говорил, тем приметнее мне становилось, что у него есть что-то на душе, о чем он не может, не смеет, даже боится выразиться. Я всё ждала и молчала. Тайная радость, тайное удовольствие, что я легко читала доселе в его странных ухватках, гримасничанье, подмигиванье левым глазком, исчезли. Он делался поминутно всё беспокойнее и тоскливее; наконец он не выдержал.

Послушайте, - начал он робко, вполголоса, - послушайте, Варвара Алексеевна... знаете ли что, Варвара Алексеевна?.. - Старик был в ужасном замешательстве. - Видите: вы, как придет день его рождения, возьмите десять книжек и подарите их ему сами, то есть от себя, с свое! стороны; я же возьму тогда одну одиннадцатую и уж тоже подарю от себя, то есть собственно с своей стороны. Так вот, видите ли - и у вас будет что-нибудь подарить, и у меня будет что-нибудь подарить; у нас обоих будет что-нибудь подарить. - Тут старик смешался и замолчал. Я взглянула на него; он с робким ожиданием ожидал моего приговора. "Да зачем же вы хотите, чтоб мы не вместе дарили, Захар Петрович?" - "Да так, Варвара Алексеевна, уж это так... я ведь, оно, того..." - одним словом, старик замешался, покраснел, завяз в своей фразе и не мог сдвинуться с места.

Видите ли, - объяснился он наконец. - Я, Варвара Алексеевна, балуюсь подчас... то есть я хочу доложить вам, что я почти и всё балуюсь и всегда балуюсь... придерживаюсь того, что нехорошо... то есть, знаете, этак на дворе такие холода бывают, также иногда неприятности бывают разные, или там как-нибудь грустно сделается, или что-нибудь из нехорошего случится, так я и не удержусь подчас, и забалуюсь, и выпью иногда лишнее. Петруше это очень неприятно. Он вот, видите ли, Варвара Алексеевна, сердится, бранит меня и мне морали разные читает. Так вот бы мне и хотелось теперь самому доказать ему подарком моим, что я исправляюсь и начинаю вести себя хорошо. Что вот я копил, чтобы книжку купить, долго копил, потому что у меня и денег-то почти никогда не бывает, разве, случится, Петруша кое-когда даст. Он это знает. Следовательно, вот он увидит употребление денег моих и узнает, что всё это я для него одного делаю.

Мне стало ужасно жаль старика. Я думала недолго. Старик смотрел на меня с беспокойством. "Да слушайте, Захар Петрович, - сказала я, - вы подарите их ему все!" - "Как все? то есть книжки все?.." - "Ну да, книжки все". - "И от себя?" - "От себя". - "От одного себя? то есть от своего имени?" - "Ну да, от своего имени..." Я, кажется, очень ясно толковала, но старик очень долго не мог понять меня.

"Ну да, - говорил он, задумавшись, - да! это будет очень хорошо, это было бы весьма хорошо, только вы-то как же, Варвара Алексеевна?" - "Ну, да я ничего не подарю". - "Как! - закричал старик, почти испугавшись, - так вы ничего Петеньке не подарите, так вы ему ничего дарить не хотите?" Старик испугался; в эту минуту он, кажется, готов был отказаться от своего предложения затем, чтобы и я могла чем-нибудь подарить его сына. Добряк был этот старик! Я уверила его, что я бы рада была подарить что-нибудь, да только у него не хочу отнимать удовольствия. "Если сын ваш будет доволен, - прибавила я, - и вы будете рады, то и я буду рада, потому что втайне-то, в сердце-то моем, буду чувствовать, как будто и на самом деле я подарила". Этим старик совершенно успокоился. Он пробыл у нас еще два часа, но всё это время на месте не мог усидеть, вставал, возился, шумел, шалил с Сашей, целовал меня украдкой, щипал меня за руку и делал тихонько гримасы Анне Федоровне. Анна Федоровна прогнала его наконец из дома. Одним словом, старик от восторга так расходился, как, может быть, никогда еще не бывало с ним.

В торжественный день он явился ровно в одиннадцать часов, прямо от обедни, во фраке, прилично заштопанном, и действительно в новом жилете и в новых сапогах. В обеих руках было у него по связке книг. Мы все сидели тогда в зале у Анны Федоровны и пили кофе (было воскресенье). Старик начал, кажется, с того, что Пушкин был весьма хороший стихотворец; потом, сбиваясь и мешаясь, перешел вдруг на то, что нужно вести себя хорошо и что если человек не ведет себя хорошо, то значит, что он балуется; что дурные наклонности губят и уничтожают человека; исчислил даже несколько пагубных примеров невоздержания и заключил тем, что он с некоторого времени совершенно исправился и что теперь ведет себя примерно хорошо. Что он и прежде чувствовал справедливость сыновних наставлений, что он всё это давно чувствовал и всё на сердце слагал, но теперь и на деле стал удерживаться. В доказательство чего дарит книги на скопленные им, в продолжение долгого времени, деньги.

Я не могла удержаться от слез и смеха, слушая бедного старика; ведь умел же налгать, когда нужда пришла! Книги были перенесены в комнату Покровского и поставлены на полку. Покровский тотчас угадал истину. Старика пригласили обедать. Этот день мы все были так веселы. После обеда играли в фанты, в карты; Саша резвилась, я от нее не отставала. Покровский был ко мне внимателен и всё искал случая поговорить со мною наедине, но я не давалась. Это был лучший день в целые четыре года моей жизни.

А теперь всё пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги; их сменило горе, черное горе, которое бог один знает когда кончится.

Несчастия мои начались болезнию и смертию Покровского.

Он заболел два месяца спустя после последних происшествий, мною здесь описанных. В эти два месяца он неутомимо хлопотал о способах жизни, ибо до сих пор он еще не имел определенного положения. Как и все чахоточные, он не расставался до последней минуты своей с надеждою жить очень долго. Ему выходило куда-то место в учителя; но к этому ремеслу он имел отвращение. Служить где-нибудь в казенном месте он не мог за нездоровьем. К тому же долго бы нужно было ждать первого оклада жалованья. Короче, Покровский видел везде только одни неудачи; характер его портился. Здоровье его расстраивалось; он этого не примечал. Подступила осень. Каждый день выходил он в своей легкой шинельке хлопотать по своим делам, просить и вымаливать себе где-нибудь места - что его внутренно мучило; промачивал ноги, мок под дождем и, наконец, слег в постель, с которой не вставал уже более... Он умер в глубокую осень, в конце октября месяца.

Я почти не оставляла его комнаты во всё продолжение его болезни, ухаживала за ним и прислуживала ему. Часто не спала целые ночи. Он редко был в памяти; часто был в бреду; говорил бог знает о чем: о своем месте, о своих книгах, обо мне, об отце... и тут-то я услышала многое из его обстоятельств, чего прежде не знала и о чем даже не догадывалась. В первое время болезни его все наши смотрели на меня как-то странно; Анна Федоровна качала головою. Но я посмотрела всем прямо в глаза, и за участие мое к Покровскому меня не стали осуждать более - по крайней мере матушка.

Иногда Покровский узнавал меня, но это было редко. Он был почти всё время в беспамятстве. Иногда по целым ночам он говорил с кем-то долго-долго, неясными темными словами, и хриплый голос его глухо отдавался в тесной его комнате, словно в гробу; мне тогда становилось страшно. Особенно в последнюю ночь он был как исступленный; он ужасно страдал, тосковал; стоны его терзали мою душу. Все в доме были в каком-то испуге. Анна Федоровна всё молилась, чтоб бог его прибрал поскорее. Призвали доктора. Доктор сказал, что больной умрет к утру непременно.

Старик Покровский целую ночь провел в коридоре, у самой двери в комнату сына; тут ему постлали какую-то рогожку. Он поминутно входил в комнату; на него страшно было смотреть. Он был так убит горем, что казался совершенно бесчувственным и бессмысленным. Голова его тряслась от страха. Он сам весь дрожал и всё что-то шептал про себя, о чем-то рассуждал сам с собою. Мне казалось, что он с ума сойдет с горя.

Перед рассветом старик, усталый от душевной боли, заснул на своей рогожке как убитый. В восьмом часу сын стал умирать; я разбудила отца. Покровский был в полной памяти и простился со всеми нами. Чудно! Я не могла плакать; но душа моя разрывалась на части.

Но всего более истерзали и измучили меня его последние мгновения. Он чего-то всё просил долго-долго коснеющим языком своим, а я ничего не могла разобрать из слов его. Сердце мое надрывалось от боли! Целый час он был беспокоен, об чем-то всё тосковал, силился сделать какой-то знак охолоделыми руками своими и потом опять начинал просить жалобно, хриплым, глухим голосом; но слова его были одни бессвязные звуки, и я опять ничего понять не могла. Я подводила ему всех наших, давала ему пить; но он всё грустно качал головою. Наконец я поняла, чего он хотел. Он просил поднять занавес у окна и открыть ставни. Ему, верно, хотелось взглянуть в последний раз на день, на свет божий, на солнце. Я отдернула занавес; но начинающийся день был печальный и грустный, как угасающая бедная жизнь умирающего. Солнца не было. Облака застилали небо туманною пеленою; оно было такое дождливое, хмурое, грустное. Мелкий дождь дробил в стекла и омывал их струями холодной, грязной воды; было тускло и темно. В комнату чуть-чуть проходили лучи бледного дня и едва оспаривали дрожащий свет лампадки, затепленной перед образом. Умирающий взглянул на меня грустно-грустно и покачал головою. Через минуту он умер.

Похоронами распорядилась сама Анна Федоровна. Купили гроб простой-простой и наняли ломового извозчика. В обеспечение издержек Анна Федоровна захватила все книги и все вещи покойного. Старик с ней спорил, шумел, отнял у ней книг сколько мог, набил ими все свои карманы, наложил их в шляпу, куда мог, носился с ними все три дни и даже не расстался с ними и тогда, когда нужно было идти в церковь. Все эти дни он был как беспамятный, как одурелый и с какою-то странною заботливостию всё хлопотал около гроба: то оправлял венчик на покойнике, то зажигал и снимал свечи. Видно было, что мысли его ни на чем не могли остановиться порядком. Ни матушка, ни Анна Федоровна не были в церкви на отпевании. Матушка была больна, а Анна Федоровна совсем было уж собралась, да поссорилась со стариком Покровским и осталась. Была только одна я да старик. Во время службы на меня напал какой-то страх - словно предчувствие будущего. Я едва могла выстоять в церкви. Наконец гроб закрыли, заколотили, поставили на телегу и повезли. Я проводила его только до конца улицы. Извозчик поехал рысью. Старик бежал за ним и громко плакал; плач его дрожал и прерывался от бега. Бедный потерял свою шляпу и не остановился поднять ее. Голова его мокла от дождя; поднимался ветер; изморозь секла и колола лицо. Старик, кажется, не чувствовал непогоды и с плачем перебегал с одной стороны телеги на другую. Полы его ветхого сюртука развевались по ветру, как крылья. Из всех карманов торчали книги; в руках его была какая-то огромная книга, за которую он крепко держался. Прохожие снимали шапки и крестились. Иные останавливались и дивились на бедного старика. Книги поминутно падали у него из карманов в грязь. Его останавливали, показывали ему на потерю; он поднимал и опять пускался вдогонку за гробом. На углу улицы увязалась с ним вместе провожать гроб какая-то нищая старуха. Телега поворотила наконец за угол и скрылась от глаз моих. Я пошла домой. Я бросилась в страшной тоске на грудь матушки. Я сжимала ее крепко-крепко в руках своих, целовала ее и навзрыд плакала, боязливо прижимаясь к ней, как бы стараясь удержать в своих объятиях последнего друга моего и не отдавать его смерти... Но смерть уже стояла над бедной матушкой! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Как я благодарна вам за вчерашнюю прогулку на острова, Макар Алексеевич! Как там свежо, хорошо, какая гам зелень! Я так давно не видала зелени; когда я была больна, мне всё казалось, что я умереть должна и что умру непременно; судите же, что я должна была вчера ощущать, как чувствовать! Вы не сердитесь на меня за то, что я была вчера такая грустная; мне было очень хорошо, очень легко, но в самые лучшие минуты мои мне всегда отчего-то грустно. А что я плакала, так это пустяки; я и сама не знаю, отчего я всё плачу. Я больно, раздражительно чувствую; впечатления мои болезненны. Безоблачное, бледное небо, закат солнца, вечернее затишье - всё это, - я уж не знаю, - но я как-то настроена была вчера принимать все впечатления тяжело и мучительно, так что сердце переполнялось и душа просила слез. Но зачем я вам всё это пишу? Всё это трудно сердцу сказывается, а пересказывать еще труднее. Но вы меня, может быть, и поймете. II грусть и смех! Какой вы, право, добрый, Макар Алексеевич! Вчера вы так и смотрели мне в глаза, чтоб прочитать в них то, что я чувствую, и восхищались восторгом моим. Кусточек ли, аллея, полоса воды - уж вы тут; так и стоите передо мной, охорашиваясь, и всё в глаза мне заглядываете, точно вы мне свои владения показывали. Это доказывает, что у вас доброе сердце, Макар Алексеевич. За это-то я вас и люблю. Ну, прощайте. Я сегодня опять больна; вчера я ноги промочила и оттого простудилась; Федора тоже чем-то больна, так что мы обе теперь хворые. Не забывайте меня, заходите почаще.



Голубчик мой, Варвара Алексеевна!

А я-то думал, маточка, что вы мне всё вчерашнее настоящими стихами опишете, а у вас и всего-то вышел один простой листик. Я к тому говорю, что вы хотя и мало мне в листке вашем написали, но зато необыкновенно хорошо и сладко описали. И природа, и разные картины сельские, и всё остальное про чувства - одним словом, всё это вы очень хорошо описали. А вот у меня так нет таланту. Хоть десять страниц намарай, никак ничего не выходит, ничего не опишешь. Я уж пробовал. Пишите вы мне, родная моя, что я человек добрый, незлобивый, ко вреду ближнего неспособный и благость господню, в природе являемую, разумеющий, и разные, наконец, похвалы воздаете мне. Всё это правда, маточка, всё это совершенная правда; я и действительно таков, как вы говорите, и сам это знаю; но как прочтешь такое, как вы пишете, так поневоле умилится сердце, а потом разные тягостные рассуждения придут. А вот прислушайте меня, маточка, я кое-что расскажу вам, родная моя.

Начну с того, что было мне всего семнадцать годочков, когда я на службу явился, и вот уже скоро тридцать лет стукнет моему служебному поприщу. Ну, нечего сказать, износил я вицмундиров довольно; возмужал, поумнел, людей посмотрел; пожил, могу сказать, что пожил на свете, так, что меня хотели даже раз к получению креста представить. Вы, может быть, не верите, а я вам, право, не лгу. Так что же, маточка, - нашлись на всё это злые люди! А скажу я вам, родная моя, что я хоть и темный человек, глупый человек, пожалуй, но сердце-то у меня такое же, как и у другого кого. Так знаете ли, Варенька, что сделал мне злой человек? А срамно сказать, что он сделал; спросите - отчего сделал? А оттого, что я смирненький, а оттого, что я тихонький, а оттого, что добренький! Не пришелся им по нраву, так вот и пошло на меня. Сначала началось тем, что, "дескать, вы, Макар Алексеевич, того да сего"; а потом стало - "что, дескать, у Макара Алексеевича и не спрашивайте". А теперь заключили тем, что, "уж конечно, это Макар Алексеевич!" Вот, маточка, видите ли, как дело пошло: всё на Макара Алексеевича; они только и умели сделать, что в пословицу ввели Макара Алексеевича в целом ведомстве нашем. Да мало того, что из меня пословицу и чуть ли не бранное слово сделали, - до сапогов, до мундира, до волос, до фигуры моей добрались: всё не по них, всё переделать нужно! И ведь это всё с незапамятных времен каждый божий день повторяется. Я привык, потому что я ко всему привыкаю, потому что я смирный человек, потому что я маленький человек; но, однако же, за что это всё? Что я кому дурного сделал? Чин перехватил у кого-нибудь, что ли? Перед высшими кого-нибудь очернил? Награждение перепросил! Кабалу стряпал, что ли, какую-нибудь? Да грех вам и подумать-то такое, маточка! Ну куда мне всё это? Да вы только рассмотрите, родная моя, имею ли я способности, достаточные для коварства и честолюбия? Так за что же напасти такие на меня, прости господи? Ведь вы же находите меня человеком достойным, а вы не в пример лучше их всех, маточка. Ведь какая самая наибольшая гражданская добродетель? Отнеслись намедни в частном разговоре Евстафий Иванович, что наиважнейшая добродетель гражданская - деньгу уметь зашибить. Говорили они шуточкой (я знаю, что шуточкой), нравоучение же то, что не нужно быть никому в тягость собою; а я никому не в тягость! У меня кусок хлеба есть свой; правда, простой кусок хлеба, подчас даже черствый; но он есть, трудами добытый, законно и безукоризненно употребляемый. Ну что ж делать! Я ведь и сам знаю, что я немного делаю тем, что переписываю; да все-таки я этим горжусь: я работаю, я пот проливаю. Ну что ж тут в самом деле такого, что переписываю! Что, грех переписывать, что ли? "Он, дескать, переписывает!" "Эта, дескать, крыса чиновник переписывает!" Да что же тут бесчестного такого? Письмо такое четкое, хорошее, приятно смотреть, и его превосходительство довольны; я для них самые важные бумаги переписываю. Ну, слогу нет, ведь я это сам знаю, что нет его, проклятого; вот потому-то я и службой не взял, и даже вот к вам теперь, родная моя, пишу спроста, без затей и так, как мне мысль на сердце ложится... Я это всё знаю; да, однако же, если бы все сочинять стали, так кто же бы стал переписывать? Я вот какой вопрос делаю и вас прошу отвечать на него, маточка. Ну, так я и сознаю теперь, что я нужен, что я необходим и что нечего вздором человека с толку сбивать. Ну, пожалуй, пусть крыса, коли сходство нашли! Да крыса-то эта нужна, да крыса-то пользу приносит, да за крысу-то эту держатся, да крысе-то этой награждение выходит, - вот она крыса какая! Впрочем, довольно об этой материи, родная моя; я ведь и не о том хотел говорить, да так, погорячился немного. Все-таки приятно от времени до времени себе справедливость воздать. Прощайте, родная моя, голубчик мой, утешительница вы моя добренькая! Зайду, непременно к вам зайду, проведаю вас, моя ясочка. А вы не скучайте покамест. Книжку вам принесу. Ну, прощайте же, Варенька.

Ваш сердечный доброжелатель Макар Девушкин.


Милостивый государь, Макар Алексеевич!

Пишу я к вам наскоро, спешу, работу к сроку кончаю. Видите ли, в чем дело: можно покупку сделать хорошую. Федора говорит, что продается у ее знакомого какого-то вицмундир форменный, совершенно новехонький, нижнее платье, жилетка и фуражка, и, говорят, всё весьма дешево; так вот вы бы купили. Ведь вы теперь не нуждаетесь, да и деньги у вас есть; вы сами говорите, что есть. Полноте, пожалуйста, не скупитесь; ведь это всё нужное. Посмотрите-ка на себя, в каком вы старом платье ходите. Срам! всё в заплатках. Нового-то у вас нет; это я знаю, хоть вы и уверяете, что есть. Уж бог знает, куда вы его с рук сбыли. Так послушайтесь же меня, купите, пожалуйста. Для меня это сделайте; коли меня любите, так купите.

Вы мне прислали белья в подарок; но послушайте, Макар Алексеевич, ведь вы разоряетесь. Шутка ли, сколько вы на меня истратили, - ужас сколько денег! Ах, как же вы любите мотать! Мне не нужно; всё это было совершенно лишнее. Я знаю, я уверена, что вы меня любите; право, лишнее напоминать мне это подарками; а мне тяжело их принимать от вас; я знаю, чего они вам стоят. Единожды навсегда - полноте; слышите ли? Прошу вас, умоляю вас. Просите вы меня, Макар Алексеевич, прислать продолжение записок моих; желаете, чтоб я их докончила. Я не знаю, как написалось у меня и то, что у меня написано! Но у меня сил недостанет говорить теперь о моем прошедшем; я и думать об нем не желаю; мне страшно становится от этих воспоминаний. Говорить же о бедной моей матушке, оставившей свое бедное дитя в добычу этим чудовищам, мне тяжелее всего. У меня сердце кровью обливается при одном воспоминании. Всё это еще так свежо; я не успела одуматься, не только успокоиться, хотя всему этому уже с лишком год. Но вы знаете всё.

Я вам говорила о теперешних мыслях Анны Федоровны; она меня же винит в неблагодарности и отвергает всякое обвинение о сообществе ее с господином Быковым! Она зовет меня к себе; говорит, что я христарадничаю, что я по худой дороге пошла. Говорит, что если я ворочусь к ней, то она берется уладить всё дело с господином Быковым и заставит его загладить всю вину его передо мною. Она говорит, что господин Быков хочет мне дать приданое. Бог с ними! Мне хорошо и здесь с вами, у доброй моей Федоры, которая своею привязанностию ко мне напоминает мне мою покойницу няню. Вы хоть дальний родственник мой, но защищаете меня своим именем. А их я не знаю; я позабуду их, если смогу. Чего еще они хотят от меня? Федора говорит, что это всё сплетни, что они оставят наконец меня. Дай-то бог!


Голубушка моя, маточка!

Хочу писать, а не знаю, с чего и начать. Ведь вот как же это странно, маточка, что мы теперь так с вами живем. Я к тому говорю, что я никогда моих дней не проводил в такой радости. Ну, точно домком и семейством меня благословил господь! Деточка вы моя, хорошенькая! да что это вы там толкуете про четыре рубашечки-то, которые я вам послал. Ведь надобно же вам их было, - я от Федоры узнал. Да мне, маточка, это особое счастие вас удовлетворять; уж это мое удовольствие, уж вы меня оставьте, маточка; не троньте меня и не прекословьте мне. Никогда со мною не бывало такого, маточка. Я вот в свет пустился теперь. Во-первых, живу вдвойне, потому что и вы тоже живете весьма близко от меня и на утеху мне; а во-вторых, пригласил меня сегодня на чай один жилец, сосед мой, Ратазяев, тот самый чиновник, у которого сочинительские вечера бывают. Сегодня собрание; будем литературу читать. Вот мы теперь как, маточка, - вот! Ну, прощайте. Я ведь это всё так написал, безо всякой видимой цели и единственно для того, чтоб уведомить вас о моем благополучии. Приказали вы, душенька, через Терезу сказать, что вам шелчку цветного для вышиванья нужно; куплю, маточка, куплю, и шелчку куплю. Завтра же буду иметь наслаждение удовлетворить вас вполне. Я и купить-то где знаю. А сам теперь пребываю

другом вашим искренним Макаром Девушкиным.


Милостивая государыня, Варвара Алексеевна!

Уведомляю вас, родная моя, что у нас в квартире случилось прежалостное происшествие, истинно-истинно жалости достойное! Сегодня, в пятом часу утра, умер у Горшкова маленький. Я не знаю только от чего, скарлатина, что ли, была какая-то, господь его знает! Навестил я этих Горшковых. Ну, маточка, вот бедно-то у них! И какой беспорядок! Да и не диво: всё семейство живет в одной комнате, только что ширмочками для благопристойности разгороженной. У них уж и гробик стоит - простенький, но довольно хорошенький гробик; готовый купили, мальчик-то был лет девяти; надежды, говорят, подавал. А жалость смотреть на них, Варенька! Мать не плачет, но такая грустная, бедная. Им, может быть, и легче, что вот уж один с плеч долой; а у них еще двое осталось, грудной да девочка маленькая, так лет шести будет с небольшим. Что за приятность, в самом деле, видеть, что вот де страдает ребенок, да еще детище родное, а ему и помочь даже нечем! Отец сидит в старом, засаленном фраке, на изломанном стуле. Слезы текут у него, да, может быть, и не от горести, а так, по привычке, глаза гноятся. Такой он чудной! Всё краснеет, когда с ним заговоришь, смешается и не знает, что отвечать. Маленькая девочка, дочка, стоит прислонившись к гробу, да такая, бедняжка, скучная, задумчивая! А не люблю я, маточка, Варенька, когда ребенок задумывается; смотреть неприятно! Кукла какая-то из тряпок на полу возле нее лежит, - не играет; на губах пальчик держит; стоит себе - не пошевелится. Ей хозяйка конфетку дала; взяла, а не ела. Грустно, Варенька - а?

Макар Девушкин.


Любезнейший Макар Алексеевич! Посылаю вам вашу книжку обратно. Это пренегодная книжонка! - и в руки брать нельзя. Откуда выкопали вы такую драгоценность? Кроме шуток, неужели вам нравятся такие книжки, Макар Алексеевич? Вот мне так обещались на днях достать чего-нибудь почитать. Я и с вами поделюсь, если хотите. А теперь до свидания. Право, некогда писать более.

Фёдор Достоевский - Бедные люди 01 часть , читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы...) :

Бедные люди 02 часть
Июня 26. Милая Варенька! Дело-то в том, что я действительно не читал...

Бедные люди 03 часть
Сентября 3. Я не докончила прошлого письма, Макар Алексеевич, потому ч...